— За что ж подарил царь Ивану Степановичу столько сел и деревень? — спросила Любовь Фёдоровна.
— Чтоб не ходил на войну против шведов; царь бережёт нашего гетмана; кому не известно, как он любит его, хотя правду сказать, Иван Степанович... да что ж будешь делать... — Чуйкевич замолчал.
— Ну, ну, что же Иван Степанович? — спросила Любовь Фёдоровна.
— Да так, ничего! говорил Чуйкевич.
— Вот так, испугался! То-то все вы думкою богаты, а на деле так за стену прячутся, знаем вас!..
— Иван Степанович благодетель наш! — сказал Кочубей.
— Благодетель, истинный благодетель, я сам говорю!
Час был двенадцатый, в большой комнате приготовляли стол для обеда, Любовь Фёдоровна также засуетилась. Чуйкевич подойдёт к Мотрёньке, скажет ей два-три слова; Мотрёнька отворотится от него, пересядет на другое место; Чуйкевич тоже покраснеет и опять начнёт разговаривать с Любовью Фёдоровною.
— Что в такие жаркие дни делаете вы, Любовь Фёдоровна?
— Всё думаю, за кого бы дочку мою отдать замуж, да не придумаю; пора уже, слава Богу, восемнадцатый год; скорее из дома, меньше хлопот!
— Вот, женихов нет! — сказал Василий Леонтьевич.
Чуйкевич вздохнул, покраснел и, чтобы не заметили его смущений, начал закручивать усы.
Кочубей вышел из комнаты.
— Любовь Фёдоровна, мать моя, я давно хотел сказать... да всё не смею, — начал Чуйкевич, севши подле Кочубеевой, и поцеловал её руку, — да всё не смею, хоть сердце крепко, крепко болит... Ох!.. — он тяжело вздохнул.
— От чего у тебя сердце болит?
— Болит, крепко болит, Любовь Фёдоровна...
— Вот ещё, выдумал! Казак, посмотреть на него любо, а рассказывает, что сердце болит; пусть болит у дивчат, а не у вашего брата! Недаром же стыдно говорить тебе об этом!..
— А что, не от Мотрёнька ли болит сердце его? — спросил Василий Леонтьевич, войдя в комнату.
— Да — так, вы угадали, — пробормотал Чуйкевич.
— От Мотрёньки? — спросила Любовь Фёдоровна.
— Да разве не слышала, он сказал, что от Мотрёньки.
— Мотрёнька, что это значит!
— Не знаю!
— Давно ты полюбил Мотрёньку?
— Давно, Любовь Фёдоровна, мать моя родная!
— Ну что ж ты опустила очи-то свои в землю, дочко? Не сегодня, так завтра, а всё надобно замуж; целый век не сидеть в доме отца и матери, такое дело!
Так, так! — сказал Василий Леонтьевич довольно серьёзно.
— Вот жених сыскался, о чём же ещё думать.
— Воля ваша! — отвечала Мотрёнька, понимая мысли отца и матери.
Чуйкевич был невыразимо восхищен.
— Пойдём обедать, борщ на столе прохолонет! — сказала Кочубеева.
Все вошли в другую комнату, где был накрыт стол, и сели обедать.
— Ну когда так, надобно рушники готовить!
— А ты и не наготовила ещё? — спросил Василий Леонтьевич.
«Да кто же знал, что Господь Бог так скоро пошлёт жениха.
Приняли борщ, подали другие кушанья, разговор не прекращался ни на минуту; когда подали жаркое, Любовь Фёдоровна мигнула стоявшему подле неё гайдуку Ивану Иванову, гайдук усмехнулся, поняв знак Кочубеевой, и тотчас ушёл.
— Когда же ты думаешь, сынок, за рушниками-то приехать?
— Когда скажете!
— Это твоё дело.
— Да хоть через неделю.
В эту минуту Иван поставил на стол огромный печёный гарбуз.
— Вот так ещё, и гарбуз на закуску! — сказала Любовь Фёдоровна. — Кто же это постарался: я не приказывала печь гарбуза; это ты, Мотрёнька?
Мотрёнька смеялась и, закрывая лицо платком, сказала:
— Нет, не я, не знаю!
— Сегодня бы гарбуза не следовало подавать, да когда уже на столе, так нечего делать, будем есть.
Чуйкевич покраснел и догадался, для чего подан гарбуз, и, когда поднесли ему кусок на тарелке, не захотел есть.
— Жаль, что ты, сынок, не хочешь есть, а гарбуз сладкий; я страх как люблю печёные гарбузы.
Встали из-за стола, Чуйкевич взял шапку и, сколько его ни удерживали на вечер, уехал.
Целый день Любовь Фёдоровна, Василий Леонтьевич и Мотрёнька смеялись над Чуйкевичем.
— Скажи мне, сделай милость, кого же ты любишь, дочко моя?