Мотренька побежала в дом, умылась, причесала голову; радость, как солнце из-за туч, просияла на обворожительном ее личике, и она, как светлая звездочка, вошла в комнату, где сидел гетман.
– Здравствуй, доню!
– Здравствуй, батьку!
Сказала, опустила пламенные очи в землю и, как маков цвет, покраснела, подошла к руке крестного отца, поцеловала ее; Мазепа поцеловал крестницу в уста и посадил ее подле себя.
Вошел Василий Леонтиевич.
Гетман и судья поздравствовались, обнялись, поцеловались и сели.
– Буду жаловаться тебе, ясновельможный, на дочку твою.
– За что?
– Да смех сказать, – говорил Василий Леонтиевич, смотря на Мотреньку, которая сидела как мертвая и поминутно то краснела, то бледнела.
– Ну, что? Говори, пожалуйста, куме, я как крестный отец, да еще гетман, так не посмотрю, что она родная твоя дочь, а за что будет – пусть не прогневается… в Гончаровке у меня, сами знаете, сад густой, – смеясь, говорил Иван Степанович и украдкою страстно посматривал на Мотреньку.
– Спроси, сделай милость, куме, какому она Ивану песни поет! – сказала Любовь Федоровна. Мотренька как мертвая побледнела.
– Ага, a что, дочко, ты думала, что мать ничего не знает? – сказал Василий Леонтиевич.
– Ну, доню, скажи мне правду, какому Ивану песни поешь?
Мотренька молчала.
– Скажи, доню, или ты уже сердишься на меня и не хочешь отвечать?
– Никакому.
– Ей-ей, неправда, доню, неправда, я сама слышала и видела, как ты и косу против месяца чесала!
Мотренька подняла свои черные глаза, посмотрела на мать, опять опустила их и ни слова не сказала.
– В москалика влюбилась, – сказала Любовь Федоровна.
– В москалика, в москалика, – подтвердил Кочубей.
– Нехай, доню, лихо москаликам, есть у нас свои Иваны, черноусые да красивые, люби, дочко, своих лучше.
– И я то же самое говорила ей – да вот беда, москалик приглянулся!
Мазепа засмеялся, взял Мотреньку за голову, приклонил к себе и поцеловал ее в уста.
– Я сам найду жениха, знатного воеводу или боярина!
Мотренька встала, едва могла удержаться, чтоб не заплакать, и ушла в другую комнату.
Недолго посидел гетман и уехал, прося Василия Леонтиевича и Любовь Федоровну посещать и не забывать его.
Гетман со двора, а Чуйкевич на двор. Мотренька увидела приехавшего и сильнее прежнего задумалась.
Гостя, как и всех гостей, Василий Леонтиевич принял радушно, Любовь Федоровна также была рада приезжему.
Позвали Мотреньку, Чуйкевич в первые минуты смутился, потом пришел в себя и завязался довольно веселый разговор.
Любовь Федоровна говорила, как летом скучно в Батурине, нет ни свадеб, ни банкетов, негде повеселиться, а молодым потанцевать.
Чуйкевич утверждал, что скоро будет банкет у гетмана, Мазепа получил от царя шубы, соболи, аксамит, четыре села и пять деревень, в которых четыре тысячи девяносто пять душ и тысяча восемьсот семьдесят дворов.
– Знаем про милость царя-государя к нашему ясновельможному гетману, знаем и поздравляли Ивана Степановича, а когда будет банкет, так и повеселимся! – сказал Кочубей.
– За что ж подарил царь Ивану Степановичу столько сел и деревень? – спросила Любовь Федоровна.
– Чтоб не ходил на войну против шведов; царь бережет нашего гетмана; кому не известно, как он любит его, хотя, правду сказать, Иван Степанович… да что ж будешь делать… – Чуйкевич замолчал.
– Ну, ну, что же Иван Степанович? – спросила Любовь Федоровна.
– Да так, ничего! – говорил Чуйкевич.
– Вот так, испугался! То-то все вы думкою богаты, а на деле так за стену прячутся, знаем вас!..
– Иван Степанович благодетель наш! – сказал Кочубей.
– Благодетель, истинный благодетель, я сам говорю!
Час был двенадцатый, в большой комнате приготовляли стол для обеда, Любовь Федоровна также засуетилась. Чуйкевич подойдет к Мотреньке, скажет ей два-три слова, Мотренька отворотится от него, пересядет на другое место, Чуйкевич тоже покраснеет и опять начнет разговаривать с Любовью Федоровною.
– Что в такие жаркие дни делаете вы, Любовь Федоровна?
– Все думаю, за кого бы дочку мою отдать замуж, да не придумаю, пора уже, слава богу, восемнадцатый год; скорее из дома, меньше хлопот!
– Вот, женихов нет! – сказал Василий Леонтиевич.
Чуйкевич вздохнул, покраснел и, чтобы не заметили его смущений, начал закручивать усы.
Кочубей вышел из комнаты.
– Любовь Федоровна, мать моя, я давно хотел сказать… да все не смею, – начал Чуйкевич, севши подле Кочубеевой, и поцеловал ее руку, – да все не смею, хоть сердце крепко, крепко болит… Ох!.. – Он тяжело вздохнул.