Выбрать главу

Маргарет шла впереди, то ли от смущения, то ли потому, что ей не терпелось отсюда выбраться. Она слегка прихрамывала — ушибла, наверно, ногу, когда пинала кофр. Эдвард почти не спал ночью и со вчерашнего полудня ничего не ел. Теперь голод и усталость взяли свое, и ему стало дурно. Маргарет, непроницаемая, как сфинкс, ждала, пока его выворачивало в куст рододендрона.

На стоянке мотеля, как сосущие мать поросята, расположились штук шесть машин. Свет в окнах не горел, занавески были задернуты. Эдвард, взявший ключ с собой, отпер дверь номера. Две нетронутые кровати стояли, застеленные синтетическими цветастыми покрывалами, два стакана так и остались в гигиенической упаковке.

— Дай мне одну минуту, — попросил Эдвард, сев на ближайшую кровать. — Мне надо всего на минуту закрыть глаза.

Матрас был жесткий, туго натянутое покрывало не желало откидываться. В конце концов Эдвард прилег прямо сверху, не снимая обуви, сунул руки под плоскую жидковатую подушку и закрыл глаза. Перед ними тут же запульсировали светящиеся узоры. Где-то включился душ.

Потом кто-то развязал ему шнурки, вытащил из-под него покрывало, укрыл его. Маргарет, теплая и чистая, легла рядом, и они уснули при ярком, льющемся в окна дневном свете.

16

На следующий день после возвращения в город Эдварда свалила простуда.

Неизвестно, что послужило причиной — холод, библиотечная пыль, стресс, недосыпание или все вместе, — но утром он проснулся в другом мире. Он знал, что в его квартире жарко и солнечно, но не чувствовал этого. Время замедлило ход, сила тяжести уменьшилась, голову кто-то наполнил вязкой, тяжелой жидкостью.

Два дня он пролежал на диване в голубой офисной рубашке, в пижамных фланелевых штанах и с немытой головой. Он пил из картонок апельсиновый сок маленькими глотками, потому что не мог дышать носом, и ел раз в день. Работающий без передышки телевизор показывал передачи, которых он ни разу не видел и даже не подозревал, что они существуют. Одна из них целиком посвящалась ужасающим несчастным случаям в спорте. Все разворачивалось по универсальной формуле: праздничный день, яркое солнце, до отказа заполненные трибуны, любящие родственники в полном комплекте. Несчастье зачастую происходило на заднем плане, и оператор-любитель после первых же кадров сосредоточивался на членах семьи — они весело болтали, пока где-то там крошечный автомобильчик обливался пламенем, или гоночный катер летел к забитому купальщиками пляжу, или частная «сессна» кувыркалась в воздухе вместе с охотниками, собравшимися хорошо провести уик-энд.

Через пару таких дней он окончательно потерял связь со своей прежней трудовой жизнью. Ему полагалось бы паниковать — старое, извлеченное из кейса письмо уведомляло, что завтра его ждут в Англии. Но он с совершенно не характерной для себя легкостью позвонил в лондонское отделение «Эсслина и Харта» и расписал свою болезнь самыми мрачными красками. После он не мог вспомнить, что именно наговорил, но в Лондоне согласились, что это ужасно, и перенесли его приезд еще на две недели, на начало сентября.

Странно, однако: он все время звонил Маргарет и оставлял сообщения, но она ни разу не сняла трубку и ни разу не перезвонила ему. Он ничего не понимал и обижался на нее за такое пренебрежение — вернее, обижался бы, если бы какие-то сильные эмоции могли пробиться сквозь теплое, мягкое одеяло болезни, надежно укутавшее мозг. О кодексе он тоже физически не мог думать. Прошлого и будущего не стало — существовало только тягостное, бессмысленное настоящее. А когда даже и оно начинало доставать, он играл в «Момус».

Время в игре перешло на режим свободного падения. Солнце неслось по небу, сливаясь в сплошной сверкающий обруч. Постепенно день и ночь, облака и ясное небо, солнце и луна образовали единые серовато-синие люминесцентные сумерки.

Все эти разговоры о потерянном времени. С крыши небоскреба он наблюдал, как века проходят словно минуты. Мимо шли целые тысячелетия, зарождались и гибли цивилизации. Город, превратившись в джунгли, зарос высоченными деревьями гингко, между которыми порхали огромные длинноперые райские птицы. Потом деревья засохли, и Нью-Йорк стал оазисом среди бескрайней пустыни. Высокие желтые барханы уходили за горизонт, гонимые ветром. Когда казалось, что пустынная эра уже никогда не кончится, море поднялось и захлестнуло пески — Эдвард, перегнувшись со своего насеста, мог обмакнуть пальцы в соленую воду.

Потом откуда ни возьмись пришел непонятный, но очень культурный человек и стал объяснять Эдварду происходящее: