Выбрать главу

Джонатан не стал отвечать. Без письма он ничего бы не узнал; а узнав, он ничего не придумал. Он никогда не рассчитывал, что его нежелательный и относительный успех может длиться долго; и у него не было иллюзий по поводу узкой среды, в которой искусство процветает и умирает. В конце концов, он не переживал за своё будущее.

Джонатан мучился из-за другого. Ведь был разгар лета, первого лета после Сержа. Когда наступили эти дни, с теми же красками, с теми же запахами, теми же прозрачными вечерами, когда ночное небо было бледным, как на рассвете, молодой художник впал в глубокую депрессию, перемежающуюся лишь вспышками боли.

Ему всё ещё не удалось убить себя (идея живого человека, слишком оптимистичное решение). Ему также не удалось заново вернуться в то состояние невинности, покорной бесчувственности, в котором он находился до встречи с Сержем.

Он понял, что беспрерывные воспоминания о том визите, помогали ему не думать о новом Серже: ему сейчас будет девять лет. Где он проводил лето? С кем? Помнил ли он Джонатана?

Серж, каким он жил в памяти Джонатана, явно не соответствовал никому из ныне живущих. Тот другой Серж, что жил сейчас так далеко отсюда – сын Барбары, тот, что ходит в школу, смотрит телик, слышит только мать, учительниц и детей идиотов; которого наблюдают, измеряют, взвешивают и корректируют доктора; тот, кто просит три франка на покупку комикса, морщит нос за ужином и хвалит школьные обеды; которого оценивают, отмечают и описывают в государственных документах; тот, у кого болит живот; чьи запястья и щиколотки оголяются из-за одежды ставшей ему малой – этот Серж, весьма вероятно, вызвал бы у него горькие слёзы, если бы он осмелился его представить. Его воспоминания о мальчике не могли вынести нового Сержа, во всяком случае, того, что жил вдали от него, полной противоположности тому, кого он знал, ждал и боготворил.

Тем же летом Джонатан совершил несколько непристойных нападений.

Прогулки по сельской местности успокаивали его, но возле дома гулять было невозможно, зато он обнаружил несколько красивых мест на другом конце города, куда можно было добраться на автобусе из деревни. Время от времени он там прогуливался.

По пути – либо на берегу реки, либо на краю поля, ему попадались пацанята, иногда лет восьми-девяти. Они были не слишком грубыми. Повстречав их, Джонатан забывал о сдержанности. Он приветствовал их, улыбался и заговаривал с ними, наслаждаясь их голосами и жестами, счастливыми взглядами, сиявшими на их прекрасных лицах. Ему хотелось обнять их, прикоснуться к этим весёлым ногам, к задней части их шеи, к щекам и плечам. Нет ничего проще – и ничего невозможней. Поэтому Джонатан, ограничивая себя принятым приглашением, иногда опускал руку им на живот, если уж совсем не было сил оторваться.

Первая жертва стояла и писала на изгородь у кроличьих клеток. Мальчонке было лет восемь. Когда Джонатан приблизился, ребёнок, стоя с расставленными ногами, не стал прятать свой член с длинной крайней плотью, но предпочёл обернуться и поздороваться, сделав зигзаг жёлтой струйкой. Джонатан подождал, пока мальчишка застегнёт шорты, затем остановился, сел и заговорил о пустяках, как это делают люди, повстречавшись на прогулке.

Малыш опустился на корточки рядом с Джонатаном, а тот взялся за промежность мальчика простодушным движением, словно обхватил ладонью пушистую головку одуванчика. В ответ ребёнок просто лёг на землю и широко развёл ноги. У него была застенчивая улыбка, добрая и слегка недоверчивая. Вскоре он расслабился. Он осторожно расстегнул шорты, там, где его членик уже напрягся. Он ничуть не удивился, когда Джонатан поцеловал и облизал его появившийся орган. После благовоспитанного «Ох!» он сам завладел членом молодого художника, чтобы вежливо передать ему те движения, которые он сам испытал в том же месте. И когда Джонатан спросил его с оттенком лицемерия – может быть, тому неприятно – мальчик просто ответил: «Нет, мне нравится».

Наконец, Джонатан отвёл свой член, укрыл его, прижав к траве, опасаясь, что ребёнок удивится его сперме. Мальчишка закончил тем, что потёр себя, затем осмотрел свой писюн, словно ожидая чего-то. Он отодвинул крайнюю плоть, прищурился на уретру с её алой и солёной глубиной, а затем, когда членик стал мягким, снова оделся.