– Сугроб, – сказала она.
Всего в нескольких метрах от него лежал молодой солдат. Сколько он уже пялится? Джону хотелось его окликнуть, как-то пошутить, но он не обретал голоса.
Пришпиленный к земле, на нем никакой тяжести.
Кто бы поверил, что светом можно свалить человека.
Детская ручка Джона в руке его матери. Бумажный кулек с каштанами от торговца с жаровней перед лавками, держать без варежек слишком горячо. Прислониться к тяжелому материному шерстяному пальто. У щеки его – ее гладкая сумочка. Счищать с каштанов бурую шелуху кожуры до парящей мякоти. На рельсах визжит трамвай. Край материна фартука выбивается у нее из-под пальто, фартука, который она забыла снять, фартука, который носила всегда. Трамваи, очереди, запахи рыбы и топлива. Мягкость ее против его трудного детства. Ее запах перед тем, как ему провалиться в сон, лощеное тепло ее ожерелья, когда она над ним склонялась. Лампа оставлена гореть.
Трактир выстроили у путей рядом с сельской станцией, в речной долине. Давным-давно трактир и долина манили к себе туристов, железнодорожная компания их рекламировала из-за вида на горы, луга с полевыми цветами, ароматные сосны и чистец. За рельсами поспешала медленная река, словно мать старалась догнать дитя, серебряные линии бежали по всей длине дола.
Хелена направлялась дальше, в городок покрупней, но уснула. Не могла удержаться, чтоб не задремать, поддавшись сну, словно бы одурманенная движением поезда. А когда тот остановился на последней станции перед городком, она, полусонная, недопоняла проводника, зычно объявившего следующую остановку, схватила свой саквояж и вышла одной станцией раньше.
За тусклым фонарем у выхода было темно – глубокая сельская тьма. Ей было глупо и страшновато; пустой перрон, запертый зал ожидания. Она уже собралась было расположиться на единственной холодной скамье и дожидаться рассвета, когда издали услышала смех. Потом она ему станет рассказывать, что слышала пение, хотя Джон не помнил вообще никакой музыки. Она встала у выхода, не желая покидать жалкую защиту той единственной пыльной лампочки на вокзале. Но, склонившись во тьму, различила несколько вдали заманчивую лужицу света от трактира.
Потом она уже наделит недолгую прогулку в темноте к тому венцу света – вокруг нее шелестели нескончаемые поля незримых трав – свойствами сна; неизбежность этого, предвидение.
Заглянув в переднее окно, Хелена увидела комнату, замкнутую в собственном своем времени. Трактир легендарный, фольклорный – тепло и древесный дым. Вытертая обивка кресел, изрезанные деревянные столы и лавки, каменные полы, внушительный камин с таким запасом дров, что хватит продержаться и самую холодную зиму, в поленнице от пола до потолка, нескончаемый запас их, как в сказке, каждое полено, воображала она, века напролет, как по волшебству восполнялось само собою. Она села поблизости, Джон наблюдал. Для него то была встреча внезапной близости в таком общественном месте; как склоняла набок она голову, как держалась, ее руки. Наблюдал он, как некий мужчина – нализавшийся и не стоящий на ногах, каждый тщательный шаг есть признание вращения Земли и наклона ее оси вращения – плюхнулся в свободное кресло напротив нее, одаряя Хелену медленным, маринованным взором, пока голова его не упала, тяжелая, словно камень для керлинга, и не скользнула по столу. Джон и еще один наблюдатель одновременно вскочили помочь и вдвоем отволокли субъекта на зады паба, чтобы проспался. Когда Джон вернулся, его столик занимала парочка, не поднявшая голов, уже потерянная для всей комнаты вокруг них.
– Мне очень жаль, – произнесла Хелена, забирая пальто и саквояж, – займите, пожалуйста, этот.
Он настоял, чтобы она осталась. С большим усилием одолев робость, она спросила, не посидит ли он с нею. Позднее она расскажет ему о чувстве, пронзившем ее, необъяснимом, мгновенном, даже не мысли: если он сядет, она будет делить с ним стол всю оставшуюся жизнь.
В маленьком оконце коридора, от жара ванны, видели они, как падает снег.
Черные ряды деревьев напоминали ему о зимнем поле, которое однажды видел он из окна поезда. И о черном море вечера, и о густо-черной шляпке и фартуке его бабушки, когда взбиралась она от гавани, не переставая вязать, ведя за собой в поводу их древнего ослика, груженного тяжелыми корзинами с крабами. Все женщины в деревне носили свои пояса для рукоделия и держали вязанье всегда под рукой, подмышкой или в кармане фартука, рукава и передки свитеров, филигранная работа, неуклонно прираставшая по ходу дня. У каждой деревни своя петля; порт приписки каждого моряка можно было определить по узору его фуфайки, в котором содержалась и еще одна подпись – намеренная ошибка, по которой каждая вязальщица могла определить свою работу. Намеренно сделанная ошибка – все равно ошибка? Вязальщицы с побережья накидывали петли свои, как защитные чары, чтобы их мужчинам было безопасно, тепло и сухо, шерстный жир отталкивал дождь и морские брызги, доспехи передавались по наследству, от отца к сыну. Рукава вязали они короче, и их не нужно было засучивать, чтоб не мешали в работе. Плотная камвольная пряжа, поблекшая от соленого ветра. Гребни и борозды петель, как поля в марте, когда сажают картошку. Ворсовые петли, шнуровые, вафельное плетенье, тройная волна, якорь; градины, молнии, ромбы, ступеньки, цепочки, жгуты, квадраты, сетки, стрелки, флаги, снасти. Колючки Нордвейка. Черно-белые носки Терсхеллинга (две белые нити, одна черная). Зигзаг Гудереде. Дерево жизни. Око Бога над сердцем владельца.