– Это разновидность суждения, – сказал он.
– Жалость – не любовь, – сказала она.
Кто с ним когда-либо так разговаривал?
– А милосердие? – спросил он. Милосердие – тоже разновидность суждения, подумал он. Дарована… но все равно суждение. Что же тогда агапэ? Капитуляция благу.
– Могу понять, как заснуть и пропустить свою остановку, но кто засыпает только для того, чтобы сойти с поезда раньше? – рассмеялась Хелена. И вдруг сделалась такой же изумленной, каким чувствовал себя и он, словно чары привели ее в это необъяснимое место и они сидят за столом друг напротив дружки. Как могли события такой хрупкой случайности ощущаться неотличимо от неизбежности? Сколько бессчетных стрелок потребовалось перевести, чтобы соединить их за этим столом, этой сельской ночью в конце лета, под древней картой звезд, картой, что уже прекратила существовать, однако оставалась сияющей и ясной.
Чтобы доказать себя, вера пользуется машинкой сомнения. То, что некогда присутствовало, доказывается отсутствием. Без доказательства мы можем понимать, думал он, можем доказывать без понимания.
В грязной яме никто не разговаривал, казалось, часами. Слышно ли тебе человека, думающего в темноте? Да.
– Могу луну рукой накрыть, – произнес Гиллиз.
Снег падал на эти поля в железном веке, в бронзовом веке, на тех, кто погребен под ним самим, на дальние деревья, что как таблица Снеллена. Скоро, подумал он, уже не удастся различить мельчайшую строку.
Там, где Джон и Хелена ждали у станции, дорожный знак истерся дождем, каждая буква – лишь легчайшая вмятина, как будто палец способен стереть камень.
Ночь нарастала вокруг них постепенно, медленным прониканием. Как марь с моря, как любовь, что постепенно промачивает нас насквозь.
Ему б надо не забыть записать это в дневник, когда он сможет дотянуться до него в кармане, от карандаша еще немного осталось: если пойдешь не по той дороге, никогда не доберешься до места встречи.
Что мать говорит своему ребенку, когда тот просыпается среди ночи, а душу его тошнит от страха? Что ему надежно в ее объятьях, что он любим ею навсегда, ничто не завершит ту любовь, в которой она его держит, любовь без конца. И он смотрит ей в лицо, лицо беспримесной любви, и медленно позволяет этой любви пропитать себя, и засыпают они в объятьях друг у дружки, старая мать и выросший сын, разделенные сотнями миль.
Возможно, после смерти, думал он, мы теряем подробности и сохраняем лишь чувство, связанное с этими подробностями. Это ли душа знает в смерти – отделение чувств от памяти?
Твид ее пальто, шелк ее платья.
Он вернулся домой из школы и обнаружил, что мать лежит на кровати, – прежде никогда в жизни не видел он, чтоб она укладывалась днем. Лежала она на боку; он видел ее ребра и тазовую кость. Она даже туфель не сняла, сношенных черных туфель на шнуровке, которые носила всегда. Он никогда не забудет своей нежности и страха. Она протянула руку, держа раскрытой ладонь, и он лег с нею рядом.
Сколько ему тогда было? Не больше двенадцати или тринадцати. Отец его умер недавно. Вообще-то, не сильно моложе того юного солдатика, что за ним сейчас наблюдал, он почти б до него дотронулся, если б только смог вытянуть руку.
Не сбежать от боли веры даже в этой тьме, даже когда верование совершенно распалось; если части можно вновь собрать воедино, получится фонарь или винтовка? Любое слово, произнесенное сердцем, даже горчайшее отречение или презрение, повисает в воздухе, ожидая отклика.
Мать его уснула, а он, лежа с нею рядом, слушал дождь. Теплый летний дождь, часто говорила его мать, от которого ей хотелось выбежать наружу, чтобы ощутить его у себя на руках, чтобы запрокинуть к нему лицо.
А если он тут умер? В этой пакости, а не в чистом морском рассоле, без фуфайки цвета ночного моря, промокшей насквозь и цепляющейся за кожу, холодной и тяжелой, как кольчуга, и никого, кто распознал бы ошибку?
Трапезы в садике, опрометью в дом раздеться, назавтра чайные чашки находятся в траве, полные дождя.
Тонкий бледный хло́пок Хелениной ночной сорочки, истертый до прозрачности от сна; слабая тень ее голых ног.
Юный солдатик, не больше чем в двух вытянутых руках от него, продолжал за ним наблюдать, ничего не говоря.
Тень свертывания и развертывания птицы, словно шелковый шарф на ветру, крылья против неба – как переворот страницы наизнанку, послание, передаваемое между ними.