Долго, долго просидел он так у очага, погруженный в раздумья, и ни разу даже не посмотрел в сторону кровати, но внезапно вздрогнул, снова услышав голос деда.
— Габриэль, — прошептал старик, весь дрожа и ежась. — Габриэль, ты слышишь — на пол капает вода, то реже, то чаще, там, в изножье моей постели?
— Я ничего не слышу, дедушка, только огонь потрескивает и буря ревет за окном.
— Кап, кап, кап! Быстрее и быстрее, яснее и яснее. Возьми лучину, Габриэль, посмотри на пол, во все глаза посмотри. Там не мокро? Может быть, это дождь с небес сочится сквозь крышу?
Габриэль взял лучину дрожащими пальцами и опустился на колени на пол, чтобы осмотреть его как следует. Он вздрогнул — пол был совершенно сух; лучина упала в очаг, а Габриэль рухнул на колени перед статуей Пречистой Девы и спрятал лицо.
— Мокро ли там, на полу? Отвечай, я приказываю, — мокро ли на полу? — торопливо, едва дыша, спросил старик.
Габриэль поднялся, вернулся к постели и шепнул старику, что ни капли дождя не попало в лачугу. И тут он увидел, как лицо деда вмиг переменилось: острые черты внезапно смягчились, напряженный взгляд стал пустым, словно мертвым. Изменился и голос — он перестал быть сиплым и сварливым и теперь, когда старик снова заговорил, зазвучал на удивление тихо, размеренно и торжественно.
— А я слышу, — проговорил старик. — Кап! Кап! Быстрее и яснее прежнего. Это призрачное капанье воды — последний и наивернейший знак, что и твой отец, и твой брат погибли этой ночью, и по тому, откуда оно доносится — с изножья постели, где я лежу, — я вижу, что это предупреждение и о моей близкой смерти. Меня призывают туда, куда ушли прежде меня мой сын и внук; мой тяжкий срок в этом мире подходит к долгожданному концу. Не впускай сюда Перрину и детей, если они проснутся: они слишком молоды, им рано видеть смерть.
У Габриэля словно кровь свернулась в жилах от этих слов, от прикосновения к дедовской руке, когда его пронзил леденящий холод, от воя неистового ветра и от мысли, что любую помощь придется искать в нескольких милях от лачуги. Однако, несмотря на бурю, мглу и расстояние, ему и в голову не пришло, будто можно пренебречь обязанностью, о которой ему говорили с самого детства, — обязанностью приглашать священника к одру умирающих.
— Я позову Перрину, — сказал он, — она посидит с тобой, пока меня не будет.
— Стой! — закричал старик. — Стой, Габриэль, умоляю, приказываю — не бросай меня!
— Дедушка, священник… отпущение грехов…
— Ты сам мне его дашь. В такой темноте, при таком урагане кто угодно собьется с пути через вересковую пустошь. Габриэль, я умираю, я не доживу до твоего возвращения. Габриэль, ради Пречистой Девы, останься здесь, со мной, пока я не умру, минуты мои сочтены, у меня есть страшная тайна, которую я должен кому-то открыть, пока не испущу последний вздох! Поднеси ухо к моим губам, скорее, скорее!
Едва он произнес эти последние слова, как из-за перегородки послышался шорох, дверь приотворилась, на пороге появилась Перрина и испуганно заглянула в комнату. Бдительные глаза старика, подозрительные даже перед лицом смерти, уставились на нее.
— Назад! — слабым голосом воскликнул он, не успела девушка промолвить и слова. — Назад! Габриэль, прогони ее назад и задвинь засов на двери, если она сама ее не закроет!
— Милая Перрина! Иди в спальню и не пускай сюда девочек, пусть не беспокоят нас, — попросил Габриэль. — Иначе ему станет только хуже, вы здесь ничем не поможете!
Перрина безмолвно повиновалась и снова закрыла дверь.
Старик стиснул руку Габриэля и повторил:
— Скорей, скорей! Поднеси ухо к моим губам!
Габриэль услышал, как Перрина говорит девочкам (обе не спали): «Помолимся за дедушку». И когда он опустился на колени у постели, до него донеслись нежные детские голоски младших сестер и приглушенный мягкий голос девушки, которая учила их молитве, и это поистине ангельское пение перемешалось с величественным гулом моря и ветра и в своей чистоте, безмятежной и ужасной, заглушало сиплый, задыхающийся шепот умирающего.
— Я поклялся никому не рассказывать, Габриэль, — наклонись пониже! Я слаб, а в той комнате не должны расслышать ни слова, я ведь поклялся никому не рассказывать, но смерть позволяет нарушать подобные обеты. Слушай — и ни слова не упусти из того, что я говорю! Не отводи глаз, не смотри в комнату — она навеки осквернена кровавым следом моего преступления! Тише, тише, тише! Дай мне сказать. Теперь, когда твой отец умер, я не могу унести с собой в могилу эту отвратительную тайну. Вспомни, Габриэль, постарайся вспомнить те времена, когда я еще не был прикован к постели, десять лет назад и раньше… Вот что! Это было месяца за полтора до смерти твоей матери, так тебе легче будет вспомнить. И ты, и все остальные дети были тогда в той комнате, с матерью, и, наверное, спали. Был вечер, не очень поздний, всего-то часов девять. Мы с твоим отцом стояли у двери и смотрели на вереск при луне. Твой отец тогда до того обнищал, что ему пришлось продать лодку, а никто из соседей не желал брать его с собой в море — никто из соседей не любил твоего отца. Так вот, тут мы увидели, как к нам направляется незнакомец, человек очень молодой, с ранцем за плечами. По виду — настоящий знатный господин, хотя одетый бедно. Он подошел к нам и сказал, что смертельно устал и уже не попадет в город до ночи, и попросил пустить к себе переночевать. И твой отец сказал: да, если только тот не будет шуметь, поскольку его жена больна, а дети спят. Молодой человек ответил, что и сам хочет только поспать у огня. Мы не могли дать ему ничего, кроме черного хлеба. У него с собой были припасы получше, и он открыл свой ранец и достал их, и… Габриэль! В глазах темнеет… дай попить! Что-нибудь попить, у меня в горле пересохло.