Потом, вернувшись в барак и распластавшись на жестких нарах, Фридрих осознал, что эти внешне грубые слова Никиты на какое-то время вернули ему силы. Тогда, на плацу, разноцветные круги мельтешили перед глазами, земля плыла, становилась дыбом. Он непременно грохнулся бы на землю, но Никита обхватил его, прижал к себе, а Журавль новой команды не подал: время «занятий» истекло.
С тех пор для Фридриха нет человека дороже Никиты. Да и тот, похоже, еще больше привязался к нему. Вот и сейчас, едва Фридрих вышел из барака, едва отыскал глазами Никиту, а он уже пододвинулся, освобождая место рядом с собой.
Несколько минут сидели молча, наслаждаясь покоем и теплом. Потом Никита сказал:
— Я решился, со щитом или на щите, как говорили наши предки.
Фридрих понял: надо бежать, бежать в ближайшие дни или будет поздно.
Невольно вспомнилась судьба одного танкиста. В первые дни плена он все хорохорился: «Вот немного подзаживет рана, чуть отдохну, наберусь сил и удеру! Честное слово, удеру!»
Да разве здесь залечишь рану? Наберешься сил?
Позавчера уволокли к воротам того танкиста.
— О чем разговор? — спросил остановившийся пленный, которого прозвали Ковалком. Он вечно, вроде бы бесцельно шатался по лагерю, лез ко всем с разговорами и неизменно выклянчивал что-нибудь.
— Хоть малюсенький, вот такой ковалочек хлебца, — канючил он, глядя прямо в рот, хотя прекрасно знал, что тому, у кого он выпрашивает кусочек, выдана точно такая же пайка, как и та, которую он уже проглотил.
Ковалка все сторонились. Ни в чем особо плохом он замечен не был, но близости с ним избегали. Фридрих ненавидел Ковалка. До плена Фридрих был равнодушен к людям. Правда, у него водились приятели, с которыми он выпивал и шатался по городскому парку, но исчезни любой из них — он и бровью не повел бы. Но в плену, попав в чудовищную машину, где ломали человека, где все было нацелено лишь на то, чтобы уничтожить его, он вдруг стал интересоваться людьми. Он мысленно разделил их на две группы: тех, кто против него, и всех прочих. Первых ненавидел так, что темные пятна застилали глаза, когда смотрел на них. Ко вторым относился доброжелательно. Нет, ни для кого из них он не снял бы с себя рубашки, ни для кого из них не отломил бы крошки от своей пайки. Но все же уважал. Особенно комиссара. Попроси он, может, и урвал бы от себя что, а для остальных — дудки!
Кроме Никиты, конечно. За него Фридрих даже на любые муки пошел бы.
А вот Ковалка ненавидел. За чрезмерное любопытство и вечное попрошайничество. Но Фридрих уже усвоил, что здесь, когда твой каждый шаг стерегут двуногие волки, выгоднее прятать свои настоящие чувства, и поэтому ответил Ковалку спокойно, даже с ленцой:
— Так, ни о чем.
— Таитесь?
— Дурак ты, а не лечишься, — процедил Никита.
Чтобы предохранить друга, Фридрих торопливо сказал:
— Глянь, Ковалок, там никак делят что-то.
Ковалок оглянулся, увидел четырех пленных, грудившихся у входа в барак, и заторопился к ним.
— Так как?
— План имеешь?
— Темнота, как у негра в желудке.
Побег… Он снился ночами, к нему стекались мысли все время, как только в измученное тело начинала возвращаться жизнь. Во сне все выглядело чрезвычайно просто: Фридрих уже идет по дороге, а рядом шумит лес, каждый листок дерева тянется к нему, каждая травинка ластится к ногам. И обязательно на небе солнце…
Звонкая очередь коротко ударила по ушам и оборвалась. При первых звуках ее, чтобы не зацепила шальная пуля, и Фридрих, и Никита, и все другие распластались на земле. Выждали, не загремят ли снова выстрелы, не раздастся ли какая команда и лишь после этого стали приподниматься, садиться и потом — оглядываться по сторонам: кто сегодня и за что оказался мишенью?
Чаще всего стреляли по тому, кто, по мнению часового, слишком близко подходил к проволоке. Но сегодня человек был убит метрах в ста от запретной зоны. Он лежал у ярко-зеленого пятачка, в один ряд обнесенного колючей проволокой. Кругом голая земля, а в центре ее этот зеленый островок. Там росла самая обыкновенная трава. Та самая трава, которую люди обычно безжалостно попирают ногами. Но в лагере для пленных, куда согнали тысячи изголодавшихся людей, и трава признана едой. Ели ее корешки. Потом страшно мучились животом, но все равно ели.
Немцы приказали вырвать с корнями всю траву. Оставили лишь четыре пятачка против вышек с часовыми. И обнесли траву колючей проволокой. Будто тоже арестовали.