Над длинным носом секретаря недоброжелательно поднимались на него водянистые глаза.
— Я же говорил вам, не сегодня и не завтра. Приходите через… четыре дня.
— Через четыре, и снова через четыре, и снова через четыре?
Маленький человечек пожал плечами и вышел из-за стола, чтобы сложить бумаги в стоявшем в углу шкафу. Алексей заметил, что длинноносый волочит за собой ногу, подпрыгивая на ней, словно подбитая палкой ворона, и, неизвестно почему, это наполнило его еще больше гневом. Что ж, у этого была еще дополнительная причина, чтобы отделаться от фронта, — отвратительный уродец!
На следующий день ему уже в коридоре сказали, что никого нет. Светловолосая девушка, видимо, торопилась — она бросила ему это сообщение на ходу.
— А тот… колченогий, ведь здесь?
Она окинула его колючим взглядом.
— Какой это колченогий?
— Ну, тот… там, — Алексей махнул рукой в сторону приемной.
— Вы бы могли повежливей говорить об инвалидах отечественной войны.
— О каких инвалидах?
— Геннадий Архипович был ранен под Курском, — сказала сухо девушка.
Алексей стоял, как оглушенный.
— А вы тоже были под Курском? — спросил он с иронией, глядя на ее тщательно завитые локоны.
— Нет, я была в отряде Ковпака, — ответила она и скрылась за дверью машинописного бюро.
Алексей чувствовал себя, словно его кипятком окатили. Он медленно шел по улице вниз, и его терзала не находящая себе выхода ярость. Длинноносый оказался инвалидом из-под Курска. Завитая кукла — бойцом из партизанского отряда. Что ж, тем хуже, раз даже и они так обюрократились.
Алексею казалось, что, если бы не это непонятное промедление, там, за забором, уже гудели бы котлы, неслись вагоны, загорались синим распределительные доски. Обитые темной клеенкой двери в кабинет, так давно не открывавшиеся перед ним, были не только дверями в кабинет — они были воротами в иную, настоящую жизнь, запертыми наглухо, крепко, упорно. Его охватывали приступы внезапно вспыхивавшего и так же внезапно угасавшего гнева. После этих вспышек оставалось смятение, слабость во всем теле, ощущение горечи во рту. Возобновились головные боли, и Алексей иногда часами катался по постели, впивался зубами в подушку, чтобы не кричать. Опять ворвался в его жизнь пропитанный водою дом, звуки кашля, кряхтение, возня котов на лестнице, шлепанье туфель Феклы Андреевны, нестерпимый, вечно один и тот же ритм жизни этого дома, знакомый до мельчайших подробностей и осточертевший до последней степени. Его раздражало каждое движение Людмилы, каждый ее шаг. Да, да, у нее своя работа, свои дела, круг своих людей, какие-то там приятельницы, которые старательно избегали встречи с Алексеем. Видно, здорово она его там расписала! Он готов был разразиться проклятием, когда в приоткрывшихся дверях показывалось женское лицо и, получив ответ, что Людмилы нет дома, моментально исчезало. Не хотелось заходить даже к Демченко — спокойные, детские глаза старого художника казались глупыми, до отвращения наивными. Даже Ася — нет, нет, одна лишь Ася была, как всегда, смешной и трогательной со своими веснушками на носике. Но и Ася, и Ася перейдет в конце концов в их лагерь — ко всем этим равнодушным, бумажным, бездушным людям.
Он перестал ходить на площадку электростанции. Ему было стыдно смотреть в глаза сторожу: он не знал, что ему сказать, как объяснить. И опять как избавление, как счастье, как осуществление мечты вырастал перед ним фронт.
Но мимолетная надежда рассеялась, как дым. В военкомате ему ответили:
— Ничего не можем сделать, обратитесь в обком. Вы им нужны.
Алексей подавил в себе гнев. Он прекрасно понимал, что, если заговорит сейчас, произойдет что-то непоправимое, у него вырвутся слова, о которых впоследствии придется жалеть.
Чтобы успокоиться, он не пошел домой. По спускающимся вниз улицам он отправился за город.
Пронзительный ветер рвал ветви обнаженных деревьев, бросал в лицо горсти мелкого снега. Ноги вязли в снегу, но Алексей брел к реке.
В ледяном, занесенном снегом панцире она тянулась вдаль, как белая долина. Ветер вздымал и снова бросал вниз мелкий сухой снег. Алексей шел куда глаза глядят, подставляя лицо морозному ветру.
Он нужен, но для чего здесь нужен? Для того, чтобы просиживать в приемных, висеть на вечно портящихся и плохо соединяющих телефонах, выслушивать сообщения, что не сегодня и не завтра, что — нет, не может принять, занят, уехал, только что вышел… Для чего же он здесь нужен? Чтобы кланяться, просить, умолять — о чем? О работе, о работе, которую он хотел и мог, — он верил в это! — мог выполнить. О работе, которая была нужна, необходима, которая была кровь для жил мертвого города. О работе — ведь ничего же больше он не хотел. Казалось, вот-вот можно будет приступить к ней, и снова проходили бесплодные дни, мертвые утра, глухие ночи — и не происходило ничего. И все дальше, дальше отодвигался срок, теряясь в неизвестности. И, собственно говоря, почему так? Почему ему прямо не сказали: мы отдаем это другому, а ты поищи другую работу? Почему не разрешили ему быть там, в кабинете, когда приехал Вадов? Может, проект восстановления уже вообще отвергнут? Но и в этом случае — почему его не выслушали? Почему не дали возможности отстаивать, аргументировать, показать свои планы? Почему никому нет дела до того, что с ним происходит, почему никого не волнует, что он близок к безумию? Мертвые слова, мертвые бумажки, мертвые формулы, когда перед ними живой человек, мечущийся в неизвестности?