Выбрать главу

Игра эта длилась довольно долго, и мы оба, право слово, начинали воспламеняться… А помнишь, Кола, сбор урожая на винограднике Медара Ланьо? И Ласка была позвана. Мы работали бок о бок, согнувшись над лозой. Наши головы почти соприкасались, моя рука, обрывая гроздь, ненароком касалась ее лодыжки или ее спины. Тогда она поднимала голову, обращала ко мне свое сияющее лицо и, как молодая кобылица, брыкалась или пачкала мне нос виноградным соком, я же в ответ давил виноградную гроздь и черным соком измазывал ее золотистую шею, опаляемую солнцем… Она защищалась, как дьяволица. Как я ни старался, мне так и не удалось овладеть ею. Каждый из нас был начеку. Она разжигала во мне огонь и смотрела на то, как я сгораю, показывая мне кукиш.

– Ты меня не получишь, Кола…

Я же, этакий здоровый кот, свернувшийся калачиком и делающий вид, что спит, а сам через узкую прорезь приоткрытых век следящий за суетящейся мышкой, с невинным видом устраивался на своем наблюдательном посту на стене и заранее облизывался:

– Смеется тот, кто смеется последним.

И вот однажды, пополудни, в конце мая (был тот же месяц, что и теперь, с той лишь разницей, что тогда было теплее), в воздухе был разлит одуряющий зной, с белесого неба, как из печной глотки, на нас несло обжигающим дыханием, целую неделю гроза, затаившись в гнезде, вынашивала свои яйца, из которых никак не желали проклюнуться ее птенцы. От жары плавилось все, рубанок и тот был влажным, сверло прилипало к руке. Вдруг Ласка перестала петь. Я поискал ее глазами. В саду никого… И тут я увидал ее чуть дальше, она сидела на пороге садового домика, в тени, и спала, раскрыв рот и откинув голову, одна ее рука повисла на лейке. Морфей сразил ее внезапно, и она как бы безвольно отдавалась ему всем своим полуобнаженным и сомлевшим телом, изнемогая, сгорая под палящим небом! Передо мной была сама Даная! Себя я почел Юпитером. Перелез через стену и прямо по грядкам, топча салат и капусту, бросился к ней; схватил ее в охапку, прижал к себе и стал целовать прямо в раскрытый рот; она была горячая, обнаженная и потная: сон сморил ее лишь наполовину, она отдавалась, изнывая от желания; не открывая глаз, искала ртом мой рот и отвечала на поцелуи. Что произошло со мной дальше? Что-то такое, чего не должно было быть! Поток желания переполнял меня всего, я был пьян, я сжимал в своих руках ее плоть, плоть влюбленной в меня девушки; добыча, за которой я гнался, в виде жареного жаворонка сама падала мне прямо в рот… Но (болван, каких мало!) я не решился овладеть ею. Какая-то глупейшая совестливость охватила меня. Я слишком любил ее, мне было мучительно думать, что ее сковал сон и я держу в руках ее тело, но не душу, и что я заполучу мою гордую садовницу предательским образом. Я вырвал себя из блаженства, расцепил наши объятия, разомкнул наши уста и те узы, что нас связали. Это было нелегко: мужчина – огонь, а женщина – солома, мы оба были объяты пламенем, я дрожал и задыхался, как тот дурень, который овладел Антиопой46. Наконец, я одержал над собой верх, то есть спасся бегством. С тех пор прошло тридцать пять лет, а я до сих пор краснею при воспоминании об этом. До чего ж мы глупы, когда молоды! Но до чего ж приятно думать, что ты был настолько глуп… ну просто бальзам на сердце!..

Начиная с того дня, в общении со мной она превратилась в воплощенную дьяволицу. Блажная как стадо своенравных коз, более непостоянная, чем туча, она то окатывала меня оскорбительным презрением, то делала вид, что меня вообще не существует, то осыпала градом томных взглядов или насмешек; спрятавшись за деревом, она исподтишка целилась в меня комом земли, который угождал мне прямо в темя, стоило мне отвернуться, или – бац – попадала вишневой косточкой по моему пятаку, стоило мне высунуться. А на гулянье кудахтала, клохтала, кокетничала то с одним, то с другим.

А хуже всего было то, что она вздумала затянуть в свои сети еще одного дрозда вроде меня, моего лучшего дружка Кириаса Пинона, чтобы еще пуще мне досадить. Мы с ним были неразлучны, как нитка с иголкой, эдакие Орест и Пилад47. Не было ни одной заварушки, свадьбы или иного какого застолья, где бы нас не увидели вместе: вместе орудующих кулаком, ногами или дерущих глотку. Пинон был весь такой узловатый, как дуб, коренастый, косая сажень в плечах и в мозгах, правдоруб и правдодел. Он мог уложить на месте любого, кто стал бы задирать меня. Вот его-то она и выбрала, чтобы причинить мне боль. Ей это не стоило никакого труда. Достаточно было двух-трех подмигиваний и полдюжины обычных ужимок. Прикинуться ничего не соображающей чуркой, потом томной отчаянной девчуркой, броситься острым словцом, высмеять кого-нибудь шепотком, а потом покривляться, посмеяться, поморгать зеницами, похлопать ресницами, показать зубки, покусать губки, облизать их острым язычком, выставить плечико мельком, покачать бедрами или гузкой, как делает трясогузка – да какой сын Адама устоит перед коварными происками дочери змия-искусителя? Пинон лишился остатков разума. С этих пор мы вдвоем усердно висли на стене и, сердясь друг на друга, поджидали появления Ласки. Не разжимая зубов, обменивались мы полными ненависти взглядами. Она же, разжигая огонь, окатывала иной раз моего друга ледяным душем, чтобы еще больше поддать жару.