Два столба пламени соединились в одно, сомкнувшись над средней частью здания, треща и рассылая в воздух перья огня и струи дыма…
И вот в эту-то минуту я заметил среди тех, кого зажало у нашей стены, – не в первых рядах, а подальше, у жерла лестницы, среди сдавленных в единое целое, не имеющих возможности двинуть ничем, кроме глаз и ресниц, и воющих – своего старого приятеля Элоа по прозвищу Хромоног, беззлобного бездельника, выпивоху (и как он угодил, боже ты мой, в это осиное гнездо?), который плакал и смеялся, не понимая, что происходит, будучи совершенно сбитым с толку. Шалопай и лоботряс, он заслужил такой участи! Но не мог же я смотреть, как он поджаривается… Детьми мы вместе играли, вместе в церкви Святого Мартина вкушали Тела Господня, были братьями по первому причастию…
Я раздвинул рогатины, вскочил на баррикаду и пошел по разъяренным, кусающимся головам, добрался по этому дымящемуся людскому месиву до моего Хромонога и схватил его за шиворот. «Тысяча чертей! Но как вытащить его из тисков? Надобно порубить его и достать хоть кусок», – мелькнуло в голове. По счастливому стечению обстоятельств (и впрямь, выпивохи пользуются особым расположением Господа, пусть и не все того заслуживают) мой друг детства, находясь на краю ступеньки, качнулся назад, и те, которые поднимались из погреба, приподняли его на своих плечах таким образом, что он перестал касаться ногами пола и остался висеть в воздухе, подобно косточке, зажатой меж пальцев. Помогая себе пятками, чтобы раздвинуть плечи, сжимавшие его бока справа и слева, я смог без труда вырвать из глотки толпы эту косточку, которая вылетела оттуда, словно ее выплюнули. В самый раз! Огонь смерчем поднимался по лестничному проему, как по трубе камина. Я слышал, как шипели тела в глубине топки; согнувшись, огромными прыжками, не глядя, на что наступают мои ноги, бросился я ко входу, таща Хромонога за его сальные волосы. Мы выскочили из пропасти и отбежали подальше, предоставив огню довершить начатое. Однако, чтобы хоть как-то справиться с охватившим нас ужасом, мы надавали тумаков этому скоту, который, уже на пороге смерти, все не выпускал из рук и прижимал к сердцу два покрытых глазурью блюда и фаянсовую плошку!.. Протрезвев, он плакал, и, побросав награбленное, то и дело останавливался и, как фонтан, пускал струю мочи, не переставая кричать:
– Не надо мне наворованного!
На рассвете на месте событий под барабанную дробь, отбиваемую Робине, появился прокурор мэтр Гийом Куртиньон. Его сопровождали три десятка солдат и отряд, составленный из крестьян. Были еще и другие в тот день, посланные магистратом. На следующий день и наш добрый герцог прислал своих дознавателей. Все они потрогали теплый пепел, сделали опись ущербу, подсчитали убытки, добавили к ним собственные затраты на дорогу и пребывание на месте и ушли восвояси туда, откуда пришли…
Мораль сего такова: «Помоги себе сам, король поможет, коль сможет».
XI
Кукиш герцогу
Конец сентября
Снова воцарился порядок, пепел остыл, чума забылась. Но город все никак не мог опомниться и оставался как бы раздавленным всем происшедшим. Обыватели не могли изжить страха. Они ощупывали ногой почву, не будучи уверены, все ли они на земле или уже под землей. И чаще всего носа на улицу не показывали, сидя по своим домам, а если и выходили, то передвигались бегом, пробираясь вдоль стен, опустив голову, поджав хвост и шарахаясь от всего. Что и говорить, испытывать гордость не приходилось, как и прямо смотреть друг другу в глаза; на себя-то в зеркало взглянуть не доставляло радости, не то что на других – уж насмотрелись и слишком хорошо узнали себя, врасплох застав свою человеческую натуру такой, какая она есть, без прикрас, которую и показали во всей красе! В городе царили стыд и недоверие. Что до меня, мне было еще более неловко, чем другим: бойня и запах жареного мяса преследовали меня, а мучительнее всего было воспоминание о трусости и о жестокости, которые довелось прочесть на знакомых лицах. Знавшие об этом тайно злились на меня. Оно и понятно, оттого мне было не по себе еще сильнее, чем им, и хотелось сказать: «Друзья, извините, я ничего не видел…», но это было невозможно. Тяжелое сентябрьское солнце довлело над угнетенным городом. Зной и оцепенение конца лета.
Наш Ракен отбыл под надежной охраной в Невер, где герцог и король оспаривали друг у друга честь судить его, так что он рассчитывал, воспользовавшись их распрей, выскользнуть у них из рук. Что до меня, господа из власти были так добры, что закрыли глаза на мое поведение. Вроде бы, спасая Кламси, я совершил два или три тяжких преступления, за которые мне, по меньшей мере, грозило отправиться на галеры. Но поскольку оные преступления не были бы совершены, если бы сами эти господа, вместо того, чтобы удрать, остались в городе и исполняли свои обязанности, ни они, ни я не стали раздувать огонь. Не люблю я путаться с правосудием, и все тут. Можно чувствовать свою правоту, но стоит попасть в судебные жернова, уже ни в чем нельзя быть уверенным. Стоит пальцу застрять в этом чертовом механизме, пиши пропало, руки лишишься, как пить дать! Без колебаний проститесь с пальцем, если не хотите, чтоб всего затянуло… Так что между мной и ими, притом что ничего не было сказано, было условлено: я ничего не совершил, они ничего не видели, а совершенное той ночью под моим руководством было сделано ими. Но хочешь не хочешь, а стереть из памяти разом то, что произошло, не выходит. Нет-нет, да и вспомнишь, а от этого не по себе становится. Я читал об этом во всех направленных на меня взглядах, меня боялись, я и сам себя боялся, боялся своих деяний, боялся того Кола Брюньона – незнакомого мне, какого-то другого, которым я был недавно. К чертям Цезаря, Аттилу и всех прочих блестящих предводителей! Предводитель пьяных застолий – еще куда ни шло. Но военных действий – нет и нет, это не мое!.. Словом, я был пристыжен, согбен и устал, на сердце лежала тяжесть, угрызения совести давили и угнетали.