Однажды, когда она вдоволь (так что я уж и слушать ее перестал) поработала своим языком, я ей предложил:
– Ну а теперь перемирие. Отложим на завтра.
– Здрасьте. Ты не хочешь продолжить?.. – промолвила она.
Я в ответ ни гу-гу.
– Ну гордец! Какой же ты гордец!
– Послушай, моя лапушка. Я гордец, я Артабан, я павлин, называй меня как хочешь. Но скажи мне честно: а как бы на моем месте поступила ты?
Подумав, она ответила:
– Точно так же.
– Вот видишь! Что ж, поцелуй меня и спокойной ночи.
Она поцеловала меня, ворча себе что-то под нос, и пошла, бормоча:
– И пошлет же Господь две такие дубовые башки!
– Вот свою башку и учи, милочка, а не меня.
– Так я и сделаю. Но ты от меня все равно не отделаешься.
Так и вышло. На следующее утро она снова принялась за меня. Я не знаю, как там ей, мне ж ниспослан был елей.
В первые дни я жил как оладушек в меду. Каждый заботился обо мне, нежил и холил; Флоримон и тот старался мне угодить и выказывал больше почтения, чем требовалось. Мартина не спускала с него глаз, переживая за меня больше меня самого. Глоди дарила меня своим щебетом. Меня сажали во главе стола, первому подавали блюдо. Выслушивали, стоило мне заговорить. Хорошо, ой как хорошо было… так что не было мочи терпеть! Я чувствовал себя не в своей тарелке, мне не сиделось на месте в своем чулане, я спускался по лестнице, снова поднимался, и так раз по двадцать в час. Все от этого изводились. Мартина, которая не отличается терпением, вздрагивала, вся сжавшись и не произнося ни слова, едва заслышав скрип моих шагов. Если б это хотя бы было летом, я бы уже прочесал всю округу. Ну я и прочесывал, но дом изнутри. Наступили осенние холода; туман застилал поля, зарядили дожди. Я был пригвожден к месту. А место это было чужое, господи прости! У бедняги Флоримона был весьма своеобразный, с претензиями вкус; Мартине – той было все равно, меня же от всего в их доме – мебели, безделушек – коробило, и я страдал; хотелось все поменять, руки так и чесались переставить предметы. Но хозяин дома был на страже: если я хоть пальцем касался чего-то в доме, выходила целая история. Особенно тяжело мне было видеть кувшин с целующимися голубками и жеманной парочкой – барышней и ее возлюбленным. С души воротило от этого кувшина, и я просил Флоримона убирать его со стола хотя бы на то время, пока я ем: куски застревали у меня в горле, я давился пищей. Но этот скот (это было его правом) отказывал мне. Он гордился своими миндальными пирожными, а верхом искусства считал вещи вычурные, подобные свадебному торту сложной многоступенчатой формы. Мои недовольные гримасы только веселили домашних.
Что мне оставалось делать? Разве что посмеяться над самим собой, дурачиной. Ночами я без конца переворачивал в постели свое тело, как отбивную на решетке, покуда по крыше бесперебойно шкворчал дождь. И не смел ходить по своему чердаку, поскольку от моей поступи сотрясался весь дом. Ну словом, дошло до того, что однажды, сидя на своей кровати и свесив голые ноги, я размышлял и вот что надумал: «Друг ты мой сердечный, таракан запечный, Кола Брюньон, уж не знаю, как и когда, но ты отстроишь заново свой дом». С этой минуты я повеселел и стал кое-что замышлять. Не было нужды оповещать о том детей: они бы мне ответили, что мое место в доме скорби. Но где было взять денег на постройку? Орфеев, Амфионов94 в наше время нет, и камни более не водят хороводы, а потому домовы своды возводятся под звон монет. А в моем кошельке и вовсе перевелись монеты, которых и раньше-то было не ахти.
Я, не колеблясь, решил прибегнуть к кошельку друга Пайара. По правде говоря, этот славный человек не предлагал мне его. Но, думалось мне, раз мне приятно попросить друга об услуге, ему будет не менее приятно оказать мне ее. Я воспользовался просветом на небеси и отправился в Дорнеси. Небо было низким и серым. Дул влажный и обессиленный ветер, подобный большой намокшей птице. Земля липла к подошвам, на поля падали, кружась, желтые листья орешника. Стоило мне заговорить с Пайаром, как он забеспокоился и стал жаловаться на застой в делах, отсутствие поступлений и средств, а также недобросовестность клиентов, на что я ему ответил:
– Пайар, моя душа, хочешь, одолжу тебе полгроша?
Я был обижен. А он обиделся еще пуще моего. Так, продолжая разговаривать о том о сем, мы дулись друг на друга, и в наших словах проскальзывали ледяные нотки; я был взбешен, он сконфужен. Он явно сожалел о своей скаредности. Бедняга не плохой малый, любит меня, в чем я нисколько, черт возьми, не сомневаюсь; он с радостью одолжил бы мне, если бы ему это ничего не стоило, и, настаивая, я бы даже получил от него то, за чем пришел, но не его вина была в том, что за ним стояли три века предков-ростовщиков. Можно быть обывателем, но притом щедрым, такое порой случается или случалось, судя по рассказам, но для любого настоящего обывателя, когда кто-то тянется к его кошельку, привычно ответить «нету». Пайар дорого бы дал, чтобы сказать мне в эту минуту «да», но для этого требовалось, чтобы я снова попросил его, а я не хотел. У меня есть гордость, и когда я прошу у друга о чем-то, мне кажется, что я делаю ему приятное, а если он колеблется, мне уже ничего от него не надо, и тем хуже для него! Мы стали говорить о другом, оба сердитые и с тяжестью на сердце. Я отказался отобедать с ним, чем окончательно его добил. Я встал. Повесив голову, он проводил меня до выхода. Уже взявшись за ручку двери, я не выдержал, обвил его старую шею рукой и молча поцеловал его. Он от всей души вернул мне мой поцелуй и робко начал: