Здесь, в чисто выметенном помещении, разгороженном на две части: аптека-парикмахерская, я силился всмотреться вдаль, но видел лишь образы прошлого — то яркие, то высушенные до паутинной оболочки, сквозь которую просвечивало лицо Кунца, и мне захотелось сказать то, что я знал давно, но не мог открыть, как открывают дверь, заросшую мхом и ржавчиной, и я сделал глоток и произнёс в тёмное от пыли стекло:
— Ich heiße Erich. Erich Christian Krause…
И всё, что следовало потом.
— Что с тобой, Эрих? — шёпотом спросила Афрани.
А может, и не шёпотом.
В голове шумело, а веки были тяжёлыми, как мокрые простыни. Бессонная ночь не прошла даром. Я заболел, и это случилось очень не вовремя. До того не вовремя, что крепкое словцо так и норовило соскочить с языка.
Но у притолоки, прислонившись щекой к пористой древесине, стоял Матти. Губы блямкнули, запирая так и не вырвавшийся звук. Сам я рос без отца, но уверен: женщины и дети не должны слышать грязь, порождаемую телесной немощью.
Только не от меня!
— Вснррм. Оч хрш…
— Он выпил, — сказал Матти, тревожным прищуром измеряя глубины моей совести. — Франи, он наверное пьяный и…
— Нет.
Прохладная ладонь скользнула по моей щеке, пощупала лоб.
Я осторожно отвёл эту руку и рухнул на предусмотрительно подставленный стул. Вот дерьмо! То, что не убивает, делает нас сильнее, жаль, что не умнее. Концы никак не желали связываться, и я отказался от попыток найти в происходящем хоть какую-то логику.
— Всё. Хршо.
— Температуры нет, — озабоченно пробормотала Афрани, — но ты совсем больной. Белый, как простыня. Нужен врач! А пока Матти сбегает в аптеку…
— Просто устал.
Комнатная карусель прекратила свое вращение. Дух опять возобладал над телом. Славно, Эрих! Теперь нужно как-то привести в порядок оркестр духовых инструментов, продалбливающих висок. Если это грипп, то я китайский император. А если просто недосып, то новости — хуже скверного. «Салабон!», — крякнул бы Вугемюллер. Scheißer. Дохлая ослиная задница. Штатское барахло.
Остаётся выпить смузи из собственных соплей.
Кунц советовал лечь. Он был озабочен. Но с таким же успехом я мог развалиться на рельсах, не обращая внимания на скрежет и визг несущегося поезда. Время сдвинулось. Подошвами я уже ощущал его колёсную рябь.
Но вначале я должен был задать вопрос.
— А что случилось с тобой, Франхен?
— Что?
Она отшатнулась. Рука, держащая кружку, дрогнула и вода плеснула на пол.
Вот оно. Если время — это рельсы, то прошлое — поезд, управляемый яростным и слепым машинистом. Я всегда знал, что когда-нибудь он наступит.
Момент прозрения.
Скрывать прошлое бесполезно, я и не скрывал, и Франхен не задавала вопросов: наученные горьким опытом жены Лота, мы узнали друг о друге достаточно, чтобы не оглядываться назад. По крайней мере, я так думал. Но, видимо, ошибался. Видимо то, что ты делаешь, отображается где-то в бороздках кожи — несмываемый отпечаток, и я мог не заморачиваться татуировками, встреча с Гиршелем подтвердила: слоновьей памятью обладают отнюдь не слоны.
— Франхен…
Кого она боялась?
Убийцы из-за угла? Потных молодчиков «Ультрас» или их однояйцевых братьев из радикального крыла ШПН? Соседей, полагающих слово «смуглянка» политкорректным заместителем выражений «чурка» и «грязнуха»? А может, она боялась меня? Типичного краута с довеском типичных для краута преступлений.
— Куда ты ходила в день ярмарки «Альпенблют»?
— По магазинам…
Врать она не умела.
Я отвернулся, чтобы ей было легче. В шкатулке с шитьём я нашёл визитку с инициалами «д-р. Альберт фон Лутц». Миленькая визитка. Я отчётливо представлял себе её обладателя — пухлощекого увальня с академическим галстуком и четырьмя нулями годового дохода. С белоснежной улыбкой. У всех докторов в этой стране улыбки чарующи и белоснежны, не зря их фотографии помещают на рекламу патентованных средств.
— Человек из центра Фридмана приехал не по мою голову, Франхен. Но он не первый и не последний. Будут ещё.
Чистые руки. Пока иудейские ангелы мщения разыскивают последних военных преступников, новые манфреды хартлебы обмеряют зады, облизываясь на кресло в Бундесрате. Не смешно? Афрани права. Я подарил ей не только имя. Но и страх. Тяжесть чужой вины, к которой она не могла и не хотела быть причастной.