— Он самый. Уж не знаю, перепил или резьбу сорвало. Там такое творится, как будто все с ума посходили. Штиреры, с малого до старого, полезли на Койффигенов, подожгли сарай. Началась заварушка. Я и стрельнул-то, чтобы пугануть. Малый говорит, пойдём, поищем, ну вот мы и пошли…
Один из моих прежних знакомцев, начальник Лансбергской мужской тюрьмы, рассказывал, что добрая треть преступлений начинается со слов «…ну вот мы и пошли».
К счастью, из каждого правила есть исключения.
— Значит, началась драка…
— Ты не понял! — Траудгельд яростно затряс головой. — Ты не уяснил, парень! Все они точно дури нанюхались. Свихнулись! Я знаю этого паршивца Зигги Ламлигена двадцать лет, а он чуть не бросился на меня с молотком. Сучий сын! Завтра они проспятся, так ведь то будет завтра…
Его голубые, в белесоватых прожилках, глаза горели истинным возмущением. Сам того не подозревая, этот уроженец скалистых круч повторил прогноз вахмистра Меллера. Завтра. Сегодня лицо земли умоется кровью, а завтра из-за туч выглянет солнце, и всё станет как прежде. Или почти как прежде.
— И куда же вы шли?
Я обращался к Траудгельду, но смотрел на Матти. Секатор, конечно, не нож, но в некотором отношении лучше ножа. Если знаешь, как его применить.
Вздёрнутый нос. Чётко вылепленный подбородок. Такой подбородок был у Риккеля, а припухлость губ могла бы принадлежать Дитцу. А пальцы, крепко сжатые на ржавом железе. Чьё это наследие?
«Что ты думаешь о телегонии?» — осведомился Кунц в нашу последнюю встречу — когда он был ещё Кунцем, а не Фолькратом. На его лице играла улыбка. Только теперь я понял её значение.
И вдруг понял ещё одно.
Мать Франхен задушили газом в Хольцгамме. Это произошло давно, — но насколько давно? Мог ли Кунц заправлять лагерем в то время? Ну а я? Где в то время был я? Кого я вёз в тот единственный и последний раз в грязном и разбитом грузовичке, забитом наглухо, если не считать маленького зарешеченного отверстия, из которого доносился детский плач.
Вдали опять глухо ахнуло.
— Отходите к школе, только не высовывайтесь. Я буду позже.
— Я пойду с тобой, — сказал Матти.
Он набычился и выставил железину перед собой — зрелище, от которого Бог должен был расплакаться и сложить с себя полномочия.
— Зачем?
— Чтобы… я их пырну. И убью.
— Кого?
Пристальный взгляд исподлобья:
— Цойссера… за Франи. И остальных…
— Остальных?
— Кто тебя бил.
— А.
— Всех…
— Ясно.
— … кто тебя ударил…
Холодно. Вьючные облака толкутся на месте, и с гор долетает тоскливый крик дневного экспресса. Он сделает круг и вернется обратно к границе. С обреченностью часовой стрелки, но всегда вовремя, исключительно вовремя.
— Это он меня сгоношил. — Траудгельд потрепал Матти по белокурым вихрам. — Мыслимое ли дело? Поди найди иголку в стоге сена. Но ведь нет, заладил: быстрее да скорее. Хороший у тебя малец растёт, Эрих. Славный малый.
— Да, — кивнул я. — Весь в меня.
____________________
[1] Телегония (от греч. tele — вдаль, далеко и gone (goneia) — зарождение, произведение на свет, потомство) — псевдонаучная теория о влиянии предшествующих сексуальных партнеров женщины на наследственные черты ее детей.
Глава 23. Затмение
Во всей совокупности иррациональных человеческих проявлений есть то, что затмевает своей жестокостью даже кровавую ярость захватнических, междоусобных и братоубийственных войн.
Это войны добрососедские.
Прислонившись к стенке хлева, я наблюдал из-за угла, как Фанкхаузеров сын Ной преследует старшего Штирера. По крайней мере, это выглядит как преследование. Красный жилет старика уже готов исчезнуть в дверях дома, когда Ной подает голос:
— Штеффи? Старый козёл!
Что тебе нужно, спрашивает старик. Чтобы ты подох, отвечает парень, и ты, и твоя собака и весь твой род проклятых греховодников. Потому что все в общине знают, почему Штиреры так похожи друг на друга, и у каждого второго-третьего какой-нибудь изъян, как копыто дьявола — лишний палец на руке или родимое пятно. И кто обрюхатил старшую дочь, Марианли, тоже все знают.
Что ты несёшь, пьяница, бурчит старик, а его рука, узловатая рука фермера, нащупывает мотыгу. Она прислонена к вишне, которая год как не плодоносит. Солнце отражается в треугольном заточенном лезвии, в стёклах дома, испачканных пылевыми разводами — острое солнце, от которого головная боль становится нестерпимой.
Когда я смаргиваю слезу, эти двое уже дерутся.
Тяжко и неумело, с истинно бычьей грацией. Топор прилетает в ствол вишни и отсекает щепку, Ной кричит, и кровь из его запястья хлещет на дверь, а старик, изловчась, поддевает ногу соперника и размахивается, чтобы добить.