Возможно, она ожидала каких-то возражений, но он молча повернулся и вышел.
Спорить, объяснять... зачем?! Ведь тогда, в отеле, Нэнси тоже кричала, плакала и обвиняла его во всех смертных грехах, вплоть до инцеста, — а наутро все было в порядке, без всяких слов и объяснений.
Завтра будет новый день... потом еще один, и этот досадный случай постепенно забудется. И когда-нибудь, в подходящий момент, он скажет ей... нет, он не станет оправдываться и говорить еще что-то про Алисию — он скажет совсем другое: что весь этот дурацкий, нелепый договор придуман им, чтобы они снова оказались вместе и смогли получше узнать друг друга — а потом решить, как жить дальше...
Глава 18
Теперь он знал, когда она становилась прежней Нэнси — во сне. Утром, когда за окном едва пробуждался рассвет, Ник просыпался, и она была рядом — теплая, своя, уткнувшаяся носом ему в плечо и смешно посапывающая. Темные тени ресниц прикрывали глаза, и лицо было спокойным и мирным.
Он смотрел на нее... долго — пока из-за какого-то донесшегося издалека неясного звука, или просто так, ресницы не начинали трепетать в преддверии пробуждения.
Потом глаза открывались. В первый миг в них еще хранилось сонное тепло, но через несколько секунд оно таяло, не оставляя взамен ничего...
Ничего... Именно этим словом точнее всего можно было охарактеризовать их отношения — ничего...
Они жили в одном доме, ели за одним столом и спали в одной постели — но при этом у Ника часто возникало ощущение, что живут они в параллельных, не соприкасающихся между собой мирах.
Сразу после пробуждения Нэнси уходила в ванную. Он не пытался задержать ее или попросить полежать с ним еще немного, хотя знал, что она подчинилась бы этой просьбе. Некоторое время лежал, прислушиваясь к доносившимся из ванны звукам, — потом вставал и шел к себе.
Следующий раз они встречались за завтраком. Безупречные манеры, пара-тройка вежливых, ничего не значащих реплик: «Передай, пожалуйста, соль... Нет, спасибо, я больше не хочу салата... Спасибо...» И лицо — не холодное, не отчужденное: ведь и холод и отчуждение — это тоже выражения. Никакое... Или как у человека, который думает о чем-то, недоступном другим, и почти не обращает внимания на окружающее.
Потом Ник шел к себе в кабинет. Что делала Нэнси? Он не спрашивал. Если, согласно расписанию, ежедневно вручаемому ей мисс Эмбер, где-то — на обеде, ужине или приеме — требовалось ее присутствие, Ник знал, что его жена, безупречно одетая, элегантная, светская и любезная, будет там вовремя.
Но чаще они ужинали дома... Те же ничего не значащие реплики: «Да... Спасибо... Передай, пожалуйста... Тебе положить?..», то же отрешенное, «никакое» лицо, начале он пытался разговорить ее, рассказывал что-то, не чувствуя отклика, шутил, не видя ответной улыбки, — потом постепенно перестал.
И — ночь... Его ночь, его время...
Ник входил через дверь, соединяющую их спальни, — нагой, как Адам. Знал, что застанет Нэнси в одной и той же, неизменной позе: на боку, спиной к нему; знал, что она даже не повернет голову, услышав его шаги.
Он шепотом цыкал на собаку, делал короткий повелительный жест и, дождавшись, пока та уйдет в его спальню, закрывал дверь. И ложился...
На Нэнси всегда была ночная рубашка — простая, полотняная, наглухо закрытая. Он не знал, зачем она надевает ее — похоже, это была своеобразная форма протеста, единственная, которую Нэнси себе позволяла.
Она не оборачивалась, когда он выключал ночник; не оборачивалась, когда прижимался к ней и начинал целовать шею, затылок, уши, легонько дуть, зарываться лицом в волосы; не оборачивалась, когда его руки пускались в путешествие по ее телу, дотрагиваясь, поглаживая и лаская. Не оборачивалась...
Только дыхание постепенно становилось прерывистым, да тело вздрагивало, слегка напрягалось — и вновь расслаблялось, отзываясь на эти прикосновения. Но она не оборачивалась.
Он поворачивал ее сам, стаскивая и отбрасывая в сторону рубашку. И прижимал к себе...
И чувствовал напрягшиеся твердыми шариками соски, и руки, обвивающиеся вокруг его шеи, и губы, которые искали его губы и отвечали на его поцелуи.