Я опускаю глаза. Да, я не на этом свете. Я понятия не имею, кто кого крышует. Я, конечно, слышала про солнцевскую банду и про чеченцев, но... это всё далеко от меня. Этого нет в моём мире. В моём мире Москва не раздирается криминальными войнами, она "Москва моя, ты самая любимая"...
- Всё равно оба красивые, - завистливо вздыхает Катя, усаживаясь на спинку кровати боком, как амазонка.
- Слезь со спинки! – орёт Иржа.
Иржа – полная противоположность Кате: броская, чернявая, громкая. Вьющейся копной волос она напоминает Нору, поэтому мне с ней просто, несмотря на то, что она покрикивает и всех строит. Иржа здесь, чтобы убить своего ребёнка. Не хочет она его. Какие-то у неё причины. Мы думали, её заставляет Коля Афганец, с которым она сейчас. Но она сказала: нет, Афган хочет детей. Это я не хочу. Этого - не хочу. Мы другого родим.
Иржа - единственная среди нас мама, у неё сынок Котька, первоклассник. Его фотография стоит у неё на тумбочке, и она то и дело исступлённо её целует. «Котька мой сладкий, жавороночек мой». Обожает своего Котьку. А другого не жалко убить. И непонятно - как так можно? Но вот можно...
- А что, это такая примета? – удивляюсь я. – Нельзя на спинке кровати сидеть? Замуж не выйдешь?
- Глупая ты! - возмущается Иржа, игнорируя мой юмор. – Спинка холодная. Она железная, а из окна дует.
Я только глаза таращу. Простудиться, посидев на спинке кровати – это надо умудриться. Но наверное, можно: Катя послушно соскальзывает со спинки и смирно забирается в постель.
Сколько же я ещё всякого не знаю о жизни…
Вообще, мне тут нравится. Девчонки хорошие. И, несмотря на то, что мы из разных миров, у нас дружно и весело. И забываешь о своих горестях, слушая про чужие.
А часики тикают, тикают… Конференция послезавтра…
Кто-то будет читать мой доклад. Татка говорит, что не знает. Я ей не верю, потому что уже должны быть запротоколированы, оглашены и вывешены все распоряжения шефа, которые сама Татка и печатала. Знает Татка, просто молчит, меня жалеет. Рассказывает всякое постороннее. Про режиссёра Володю. Как он за ней ухаживает, а она думает: помучить или ответить на ухаживания. Про молодого актёра-кубинца, которого пригласили на какую-то роль, а он еле говорит по-русски. И тоже за ней ухаживает и зовёт её «Анатэйша». Татка хохочет и не говорит о главном. Мы обе, как заговорённые, не говорим о главном.
Она – единственная, кто меня навещает. Приносит, что может. Принесла оставшийся томатный сок – и его, со стонами наслаждения выпили наши токсикозные девушки. Принесла даже кубики бульона. А мне не хочется. Мне вообще солёного не хочется. И от этого тревожно.
- Мне солёного не хочется, - делюсь я с девчонками своей тревогой. - Это какой-то знак?
- Что ты как маленькая, - спокойно говорит Иржа, отхлёбывая из кружки больничный безвкусный кисель. - Ну, скинешь. Делов-то. Значит, не жилец. Свеженького положите.
У неё всё просто. Так просто, что страшно. Я знаю, что все мы дорого бы отдали, чтобы дожить благополучно до такого срока, как у неё. Она нас не понимает. Мы - её.
- Чёрт! Афган! – кричит она на всю палату, голос ей звенит счастьем, она прыгает коленками на кровать, а он с улицы припадает к стеклу - чёрный, с бородой, в камуфляже - и корчит страшные рожи. И они оба светятся.
А ребёнка не хотят. Вот как так можно? Но значит, можно?
Мы пытаемся её вразумить.
- Это же грех какой! – внушает тихая Катя.
Она в такой момент престаёт быть тихой, розовеет, выпрямляет спину.
Но Иржа непреклонна.
- Замолю, - говорит она решительно и твёрдо. - Я уже договорилась. Я у батюшки была на исповеди.