Выбрать главу

Сестра, конечно, была раздражена тем, что брат пытался отказать в деньгах. И может быть еще больше тем, что он отказался помогать в делах. Впрочем, он и сам об этом иногда почти жалеет: «Теперь я живу спокойно, свадьбой не занимаюсь… Мать очень уважаю, с отцом веду себя прилично и хладнокровно; с замужними сестрами схожусь редко, как чужой; с последнею (то есть с Анисьей. – Н.С.) ничего не говорю, кроме вещей необходимых – ничем ей не мешаю. С женихом и прочими до силе вежлив, выдерживаю тон, будто у нас между собой ничего нет. И эдак идет уж с месяц.

Дело свадьбы – как теперь зависит от одного старика, а он стар и в этих делах большой невежда, – поэтому идет дурно: и в ней заметно началось страдание, и мне ее стало очень жаль. Уж я начинаю бранить себя, что я принял их подлости горячо, жалею, что и не вмешался в это дело сначала и не помогаю ей в самую трудную ее пору жизни».

Через некоторое время и у него настала особенно «трудная пора жизни». Осложнилась болезнь. Пало это осложнение на самый пик в подготовке и проведении свадьбы. А такая подготовка занимала не дни и даже не недели. Хорошо знавший нравы и установления провинциальной среды современник писал: «Надобно знать обычаи прежнего времени при подобных обстоятельствах вообще, а особенно в богатых мещанских семьях, чтобы иметь представление о том, что происходило в доме Кольцовых. Еще до свадьбы приготовление приданого, продолжавшееся долгое время, ежедневно привлекало в дом толпы гостей, – именно девиц и женщин; затем девичник, свадьба и „игры“. Последние два акта не один дом Кольцова перевертывали, как говорится, вверх дном. Дом чистился, холился, готовился к праздничному торжеству; наступал праздник, собирались гости и поднимался шум и гам, начинались танцы, пляски, пели песни, пили и поили вином всех и каждого. Поили чуть не насильно, „за здоровье молодых“.

Для больного Кольцова все это было мучительно. «Завязалась свадьба, все начало ходить, бегать через мою комнату (то есть мимо комнаты, в которую переехал Кольцов из мезонина. – Н.С.), полы моют то и дело, а сырость для меня убийственна. Трубки благовония курят каждый день». Внимания ему уделялось мало, не говоря уже о прислуге, даже людьми, в основном о нем заботившимися, а именно матерью и старой преданной няней Верой Мироновной («не надышалась на него», – скажет сестра). Так что такие заботы, вплоть до присылки лекарств, супа и т. п., иной раз брал на себя Иван Андреевич Малышев. («Лекарь мой, несмотря на то, что я ему мало очень платил, приезжал три раза в день»). Особенно тяжело было, когда во время девичника Кольцов простудился. «Делали без всякого стыда все мне назло – до того, что однажды, когда меня жар убийственно томил, они в другой комнате положили девушку, накрыли ее простыней и начали отпевать покойника. Это, по их, называлась шутка!!!» Так Кольцов сообщает Белинскому. В другом письме, Боткину, об этом же времени он пишет: «Я начал злиться и даже, стыдно сказать, сплетничать».

Дело в том, что все совершавшееся в доме, то есть раздоры, по купеческо-мещанскому обычаю было шито-крыто. И Кольцов своим вызовом – «сплетней» решился на вещь необычную, на разглашение, на что-то вроде публичного скандала («Эта сплетня открыла много их дурных сторон перед лицом других людей»).

Видимо, эта, так сказать, апелляция к общественному мнению перепугала всех родных, и во избежание новых скандалов со свадьбой поторопились; «…к счастью, сплетня моя так на них подействовала, что они сами начали спешить кончить свадьбу, и вот десять дней, как их обвенчали».

С окончанием свадьбы семейные страсти постепенно и почти окончательно улеглись. Самому поэту, видимо, стало тошно от погружения в мир дрязг и раздоров. Все это совершалось в болезненном состоянии, когда даже любая мелочь вызывает раздражение. «Сделался, – пишет Кольцов о себе, – глуп, гадок, зол… Я за себя теперь не ручаюсь, может, мое болезненное состояние меня и перестроило иначе». Утихли и постоянные до этого столкновения с отцом. Последней была стычка за комнату: куда переехать, где лучше жить, – все там вырастало до размеров баталий, взаимных упрямств, капризов. Да, тяжело было Кольцову в семье, нелегко было и семье с ним. Но ведь, с одной стороны, были здоровые люди, с другой – больной и, как выяснилось к осени, умирающий человек.

«…Я живу теперь, – пишет Кольцов через несколько дней после свадьбы, – тихо, спокойно, дышу свободно, а отдыхаю сколько угодно, ем хорошо, обед готовят хороший, сплю довольно и это меня так успокоило, что здоровье мое стало лучше. Я бросил все сплетни и даже нарочно ездил к моей доброй сестре и к двум другим. Помирился, просил их, чтоб и они меня не беспокоили и не сердили. Бог с ними… Итак, теперь, милый мой Виссарион Григорьевич, я живу, слава богу, хорошо пока».

Но ранней весной началось обострение болезни, с тяжелым кризисом, миновавшим только к маю. Болезнь убивала сама по себе. Но болезнь и оставляла в Воронеже, отсекала последние надежды на переезд в Петербург, то есть постоянно угнетала духовно. «Извините меня, – обращается он к Белинскому, – что я не пишу вам ничего о литературе, которую и больной люблю душою. Но писать о ней ничего не могу. Нет памяти, нет мыслей. Я пока сделался чисто животное существо и, видите ль, пишу вам о всяких мелочах; в другую пору о них бы, может быть, постыдился намекнуть». Очевидно, имеются в виду рассказы о житейских стычках, о переездах из комнаты в комнату и т. п., которыми он делится с друзьями. «Что, если и выздоровею, таким останусь? Тогда простите, Василий Петрович, Виссарион Григорьевич, Москва, Петербург! Нет, дай господи, умереть, а не дожить до этого паразитического состояния. Или жить для жизни или марш на покой».

Снова и снова возникает мотив: в Петербург, в Петербург. «Ваш зов в Питер, – пишет он Белинскому и Боткину, – совершенно воскрешает мою душу, но никак не справлюсь еще с телом: оно изменяет». Ведь еще осенью 1841 года Кольцов писал Белинскому: «Уж меня, наконец, сказать прямо, не старик связал, а болезнь». Судя по письмам, Кольцов мог на отца очень и очень нажать. В одном письме: «Иногда дело дойдет, что надо будет погорячиться, а всякое раздражение для меня слишком опасно». В другом письме: «Иногда надобно рассердиться, поговорить с ним круто, а мне это до смерти вредно».

Изнывающее тело держало и рвущийся из Воронежа дух. Белинский и Боткин звали в Петербург – насовсем, в крайнем случае, на дачу – на лето. «Переселиться в Питер – последнее средство; что будет, то будет – другого выхода нет. За приглашение жить с вами на даче, за вопрос: есть ли у меня на проезд деньги – за это все так я вам благодарен, что не умею вам и высказать. Ваше (Письмо благодатью повеяло на меня, в нем столько участия, внимания, теплоты, души, искренности; читая его, так и рвешься к вам душою, милые мои, да крыльев нет… Я сказал, что у меня, чтобы жить, выход один – в Питер; я это сам сознаю душою; но пока я болен, пока не вылечусь, пока силы и тело не окрепнут, пока я не буду годен снести длинный путь – до тех пор я из Воронежа ни ногою».

В этом майском письме 1842 года Белинскому и Боткину мы в последний раз слышим голос самого Кольцова. Белинский, написав в своей статье о том, что последнее письмо к нему Кольцова относится к февралю, видимо, забыл про него. Затем Кольцов замолкает и даже не отвечает на письма. В сущности же, он попрощался с друзьями еще раньше: «Ну, теперь, милые мои, пришло время сказать: „прощайте“, надолго ли, не знаю, но как-то это слово горько отозвалось в моей душе, но еще „прощайте“, и в третий раз „прощайте“.

Почему последние месяцы перед смертью Кольцов ничего никому не пишет, даже Белинскому? Хотя летом 1842 года он болел уж совсем тяжко, но вставал, гулял, даже ездил за город («Вчера проехал за город, за десять верст, сбирал с час траву» – это в мае). Уже на основе личных воспоминаний де Пуле писал: «Оканчивая в то время свой гимназический курс, мы не раз встречали по весне и вплоть до июля Алексея Васильевича, бледного и понурого, медленно прогуливающимся по Дворянской улице и по другим воронежским гульбищам. Спим не раз встречался в эту пору в саду Дворянского собрания, тогда открытом для публики, один из гимназических педагогов и любезнейший из людей учитель математики Степан Яковлевич Долинский… и они гуляли вдвоем в тенистых аллеях Дворянского сада, иногда больше часу». Опираясь на позднее переданное сообщение самого Долинского, биограф свидетельствовал: «Беседа их, конечно, не имела литературного характера, так как Долинский, отличный математик, не был литератором, подобным Дацкову, но это обстоятельство не помешало собеседнику Кольцова заметить в поэте резкую перемену против прежнего – раздражительность и мрачный взгляд на вещи».