Подобным образом Холмиков размышлял, холодея от ужаса и отвращения, в течение первых двух недель после встречи, почти совершенно оставив все прочие мысли. Внешне он ещё оставался, однако, всё тем же — как бы стремясь и действительно быть им, и думая, что притворство поможет ему. Вспоминалось, как ещё в день лекции, в конце декабря, он шутил и заигрывал с аудиторией, сочувственно усмехался, общаясь с Романом, в то время как самого его так и захлёстывал ужас, так и скручивал изнутри… И как он всё приставал с чем-то к Лизе сразу же после лекции, и как из последних сил, делая неимоверное усилие, стремился жить, как и жил прежде…
Он помнил также, что в момент, когда сон застиг его на полпути к станции Комариная, что-то одно очень важное — некое чувство — проникло в его душу и что он даже думал об этом в первые секунды пробуждения. Он помнил, что это как будто поразило его, озарило, что ему непременно нужно было теперь что-то сделать. Но только лишь он начинал сосредотачиваться на этой мысли, как слова цыганки перетягивали мысль себе и забирали всю, без остатка.
Лишь в январе пришло неожиданно некоторое облегчение. Холмиков будто стал чувствовать, что, хотя и по-прежнему навязчивое воспоминание кружится вокруг него, не отпуская, но теперь он будто получил право на несколько посторонних мыслей, свободных и не упирающихся в итоге, как в стенку, всё в ту же картину.