Сквер по-прежнему был совершенно пуст.
Фатин столбенел лишь сильнее, ничего уже более не произнося, а только наблюдая за происходящим.
Собака через секунду стала переворачиваться на живот, и, когда это удалось ей, замерла в одной позе: перекрестив передние лапы и положив на них морду. Драный лоскуток так же свешивался, спадал ей на глаза, и смотрела она теперь совсем уже жалобно, снизу вверх, двигая бровками, как всегда делают собаки, выпрашивая еду.
Тут Фатин заметил ещё, что и хвоста как такового у твари не было. Так только, торчал странный уродливый обрубок.
Собака уже и смотреть перестала и тихо теперь лежала, прикрыв глаза; казалось, что она дремлет.
Фатин осторожно пошевелил рукой, — собачьей реакции не последовало; он сделал тогда, не поворачиваясь спиной, один шажок назад — собака молчала, не шевелясь.
По бокам её по-прежнему гуляли грязно-бежевые волны, так что было ясно, что она всё же жива.
— Что ты за тварь… — нерешительно проговорил Фатин почти шёпотом, — но и на это он не услышал уже ни писка, ни сиплого «уав».
Казалось, угасла надежда, навсегда потух единственный огонек её, замер весь мир и медленно покатился вроде как в пустоту. Что-то было ещё возможно, что-то ещё мерещилось — пару секунд назад; но вот уже — кончено и забыто; можно уснуть, сладко, сладко уснуть…
Но казалось кому? Фатину ли, делавшему маленькие незаметные шажки спиной, пятясь от собаки как от дракона и крепче сжимая сэндвич в руке? Собаке ли, засыпающей тихим сном, где исчезала и растворялась боль? Случайному наблюдателю, коего не было в тот момент в сквере? Господу ли, которому ничего не кажется, но всё видится и знается? Кому же тогда могло всё это казаться? Апрельскому ветру ли, сырому, лёгкому, шепчущему уже о скором лете?.. А только кому-то казалось. Самому воздуху, самым деревьям, и птицам, и полурастаяшему снегу, и мокрому асфальту; всем и никому, всему и ничему казалось приблизительно так; и Фатин застыл вдруг вновь.
Он совершенно не понимал уже, что он делает. А только он шагнул теперь вперёд, решительно шагнул, широко, быстро. Разорвал картонную упаковку по указанной пунктирной линии и, присев на корточки перед самой мордой собаки, вынул остывающий ролл и поднес его к её носу.
Собака мгновенно встрепенулась. Она очнулась, открыв маленькие удивлённые глазки, и нос её зашевелился.
Фатин положил ролл перед ней на асфальт и, бросив картонку рядом, отряхнул руки и заспешил прочь, отвернувшись и не оглядываясь.
***
Он, разумеется, опоздал, — но кому это новостью?
Он прошёл, мрачный более, чем когда-либо, прямиком в кабинет, не поздоровавшись ни с кем и хлопнув дверью.
Фатин бросил пальто на кресло, стоявшее у окна, и с раздражением поглядел в это окно. Всё теперь казалось ему отвратительным.
«Однозначно мне следует продать это дело, и пусть управляются…»
О происшествии с собакой, о том, что он вытворил сам, Фатин старательно избегал и думать — пусть даже одну секунду. Его довольство собой и жизнью сменилось жгучей ненавистью к целому мирозданию.
Отодвинув стул, Фатин тяжело упал в него, и, поворачиваясь на нем слегка вправо и влево, оглядел кабинет.
Затем тот же взгляд, бездумный и полный скуки, он направил на стол, погребенный под текстами.
Побагровев и сжав подлокотники стула, поборол он нестерпимое желание все их сгрести в красную урну; шумно выдохнув, Фатин облокотился на стол и вытащил из ближайшей стопки первый попавшийся текст.
*
Спустя полчаса он сидел, обхватив голову руками, и плечи его вздрагивали.
Слёзы, тяжёлые, трудные слезы, словно забытые много столетий назад, катились по его щекам. Сердце переполнялось чем-то как будто вязким, или твёрдым, чем-то невыносимым, невозможным мучением. Он не мог даже вздохнуть. Ему сдавило горло, и душило, и мучило…
«Если бы только судьба оказалась хотя бы однажды милостивой ко мне, так что я смог бы исполнить свои желания; детские еще, детские мечты. Кто ж виноват, кто ж повинен, что требуются на то в нашем мире всё деньги да деньги! О, каким бы счастливым они меня сделали. Дала бы мне жизнь хоть единственную возможность отыскать, заработать те деньги, и я бы расцвел! Я бы стал как другим человеком — ведь я знаю, что слаб, я спустил бы, потратил всю сумму на прихоти, развлечения; яркое, новое, модное, — ну так что ж, если не давалось мне этого в детстве и всю жизнь я себя чувствую, словно в тюрьме? Ничего никогда я не получал из того, что хотел, — ни игрушку с витрины, ни кроссовки модели такой-то, ни футболку с принтом той группы. Я арестант, я пленник своего времени, я желаю всего, чего нет у меня и не может быть! О, судьба, неужели же не по силам тебе закрутить этот мир, чтобы капелька средств, совершающих незримые путешествия вкруг всего шара ежесекундно и ежечасно, очутилась и у меня? Я ребенок ведь все еще; тот, у витрины, смотрю на мерцающие игрушки, на новенькие, блестящие те игрушки!.. Ну, купил бы я их, и кому бы стало хуже? Нет, не прошу я за голодающих, за больных и за старых, нет, не хватает моего сострадания на молитвы за целый мир, — ну так можно ли меня осудить? Ведь хватает и тех, кто молится, и ведь я — просто маленький человечек, мечтавший о счастье, — как все. Нет, не хватает широты моей бедной души, не хватает боли в сердце, чтобы болело оно за кого-то, кроме меня самого. Ну, так я хотя бы честно о том говорю! И что, разве один я такой? Только они ещё и молчат, притворяются. Но ведь я бы и зла не делал, я бы жил себе тихо, и что этому миру с меня? Вот, судьба, вот дала бы ты мне хоть немного денег, чтобы с излишком, чтобы хотя б однажды я не складывал копейку к копейке, стараясь ценить, что хватает на хлеб и на акции. Унизительная, унизительная жизнь! Столько томительных лет — всё без радости, без веселья. Ну, пусть бы я не был миллиардером, но мне бы хоть маленький миллион, чтоб хватило на маленькие мои капризы. Неужто это не малость? Или, допустим, прожить во дворце — о, судьба…»