Выбрать главу

Алексей стоял на балконе и докуривал вторую сигарету. Он знал, что вскоре должна была приехать Лиза, он жил с этой мыслью весь день — но, странным образом, как будто неожиданно вспомнил про это, почувствовал особенно сильно, и очень обрадовался вдруг. В этой мысли, посреди мороза и тьмы, были приятные уют и тепло.

Бычок с тлеющим огоньком легко и быстро полетел с балкона вниз. Приоткрыв дверь, ведущую в комнату, Алексей ещё раз мельком взглянул на погруженный в ночь город. На черном фоне огоньки дрожали по-прежнему, а снежинки падали чаще. «Эх… Красиво», — невольно, мельком подумал Алексей и шагнул в теплоту комнаты.

4

Темная, долгая зимняя ночь усыпила полмира, и бодрствовал лишь город, который не спал никогда. Москва пребывала в движении, сверху похожая на золотую звезду, сосредоточившую в центре всю мощь своего света и расползающаяся менее яркими лучиками в черноту вокруг.

Окраины Москвы погрузились в дрему, как и положено спальным районам.

Один человек не спал.

Маленький желтый огонек горел в огромном доме, теряющемся в снежной темноте. Одно окошко чьей-то комнатки светилось. За плотно закрытыми шторами кто-то не мог уснуть.

Черные кудрявые волосы спадали на лоб, мешали читать. То и дело однообразным, машинальным движением она заправляла их за ухо, но они спадали вновь. Черные брови были сосредоточенно, напряженно сдвинуты, на лбу залегла маленькая, тонкая морщинка. Удивительно нежное и открытое лицо, обыкновенно бледное и несколько прозрачное, теперь, освещаясь желтоватым теплым светом лампы, казалось удивительно живым, здоровым, словно освещено было южным солнцем, и даже щеки как будто тронул легкий румянец.

Кто-то мог бы заметить это, окажись он случайно в той комнате, и, заметив, остановиться, замереть, не поверить даже, — но никого больше не было в той комнате, кроме одного человека, и комната была совсем одинокой, тихой, пустой. Чьи-то фотографии висели на стенах, книги стояли на полках узкого стеллажа. И сидела на разобранной постели, укрыв ноги мягким одеялом, точно что облаком нежно-розового цвета, девочка.

Девушка двадцати лет.

И её лицо было удивительно прекрасно в тот момент, хотя никто и не видел. И лицо было таким, каким описывают его на долгих страницах классических романов. И ресницы чернее ночи, густые и длинные, создавали тень на румянце щек, и губы, то и дело закусываемые, казались особенно алыми.

В одной руке девушка держала толстую распечатку, положив её на укрытые одеялом и сложенные по-турецки ноги. Вокруг на постели расположились, точно в ритуальном круге, и остальные спутники ночи бессонной и полной волнения: книга, толстая тетрадь, несколько белых листов, две ручки, один маркер, корректор и телефон.

Так выглядел человек снаружи, такой казалась его внешняя оболочка.

Но не то было внутри, не то было глубоко в самом этом человеке.

И то, что скрывалось там, если бы необъяснимым образом вырвалось вдруг наружу, если бы предстало в свете всё той же желтоватой небольшой лампы, наверняка в секунду сумело бы погасить её, затмить навсегда непроглядной тьмой.

Молоточками, маленькими колкими ударами всю её сущность истязало и мучило одно — неконтролируемое волнение, переходившее иногда даже в отчаяние, в ужас, и тогда слезы наворачивались у неё на глазах, и прекрасные длинные ресницы готовы были ещё потяжелеть и слипнуться, намокнув. Волнение подменило её. Оно стало единственным ощущением, оно не оставляло места более ни для чего. Оно, казалось, полностью вытеснило то, что ещё вчера называлось Ксенией, что умело и смеяться, и мечтать о чем-то.

Где-то далеко, за пределами комнаты, за маленьким окошком так же изнывал ветер, не успокаиваясь много часов.

Время шло, тянулось бесконечно, проносилось в секунду, не оставляло Ксении шанса и давало их целые сотни, — но казалось, что выхода нет и он не может быть найден.

Часы показывали два.

С каждым мгновением неминуемо приближалось утро — утро страшного, в чем-то судьбоносного даже дня, но сколько ни пробовала Ксения как бы обезопасить себя, сколько часов она уже ни потратила на это — падение и поражение казались неминуемыми.

Ничего не удавалось сделать с собой. Никакой системы и логики не находилось — и не могло их быть там, где была одна только бесконечная любовь. Эта любовь отказывалась делиться на пункты, подпункты, главы, теорию, практику, она только вспыхивала, озаряя черное волнение, всякий раз, когда Ксения вновь притрагивалась к толстой книге. Бледно-серая, потертая, она имела такой вид, какой имеют все книги, прожившие на свете не один десяток лет, повидавшие кое-что на своем веку, успевшие почувствовать на себе тепло сотен самых различных рук. Шероховатая обложка и страницы — ещё не желтые, но уже и не белоснежные безупречно. На некоторых из них был заметен разнообразный узор — кружочки и другие фигуры всевозможных размеров и форм, темные и маслянистые, жирно-прозрачные, маленькие и большие, похожие на отпечатки чьих-то пальцев и на брызги. Тоненькая серебристая надпись вверху книги ещё поблескивала, ещё не потускнела полностью — «Сборник фронтовой лирики».