Сама же она невыразимо и нестерпимо мучилась от такого восприятия мира, от невидимой для тысяч людей красоты каждой трещинки на асфальте, и это мучение также было заметно иногда в её взгляде. Волнами захлестывающая её красота вся оставалась внутри, нераздёленная, непереданная другим, между тем как она с трудом уже помещалась в душе у Яны, и та испытывала почти физические мучения. Кроме того, слишком уж ей не хотелось походить на всяческих типичных чудаковатых не от мира сего персонажей — и потому она прятала глаза, даже если и допускала иногда нескромную мысль, что у неё-то это по-настоящему, и потому притворяться и прятаться подло, и что всё равно она от себя не спрячется.
В детстве и особенно в подростковом возрасте Яна пробовала вести дневник, прочитав где-то, что изложение на бумаге собственных страхов и горестей таинственным образом освободит от них; однако чуда, вопреки её ожиданиям, так и не произошло. Все неприятности были честно записаны и отмечены датами, — а настроение Яны оставалось неизменным. Также пробовала она и писать стихи, но сама понимала, что выходят они довольно посредственными. Чувства, которые так хотелось выразить, никак не умещались в рамки стихотворения, слова вылезали за пределы рифмы, слова отказывались отражать те образы, которые виделись Яне. Потому вскоре, решив, что так будет правильнее, она прекратила попытки. Но её восприятие мира оттого ничуть не изменилось. К ней продолжали приходить звенящие строчки ненаписанных ещё стихотворений, — но всегда лишь первые, обманчивые, за которыми неизменно следовала лишь мучительная, полная чувств, тишина.
Это не прекращалось ни на секунду и не находило выхода. Стремясь хоть как-то облегчить душу, Яна стала записывать, помимо первых стихотворных строчек, и отдельные короткие фразы, не всегда связанные между собой, передающие лишь её непосредственные впечатления и фиксирующие секундные образы:
и так далее.
Забавный этот список с каждым днём только увеличивался.
Однажды Яна поймала себя на мысли, что никакая картина не может заменить ей словесных образов и их силу; светлая лазурь вечереющих небес казалась лучше, чем изображение её на картине — пусть даже и самое правдоподобное. Может быть, лучше даже, чем сама эта лазурь и эти небеса.
Потому-то и в общем настроении, создаваемом обстановкой в спортивных залах, на стадионах и на соревнованиях, казалось Яне что-то особенное, поэтичное, удивительное. Её очаровывал огонь, который видела она в глазах спортсменов, и, словно проникая в их мысли и становясь на их место, она чувствовала, как сильно бьётся сердце у гимнасток, выходящих на ковёр, у ждущих свистка пловцов, у отрывающихся ото льда в сумасшествии прыжка фигуристов. Она верила в красоту и смысл спорта, она видела и себя в нём, жалея иногда, что с детства не связала с ним свою жизнь, — но тут неустанно трудящиеся её мысли подкидывали Яне новый вопрос, требующий решения: возможно ли сочетать творчество и здоровье, творчество и счастье? Вопрос, который за всю свою историю не сумело решить человечество, остался загадкой и для Яны. Она знала о редких исключениях, о людях-парадоксах, чьи жизни вызывали у многих лишь восхищение, удивление и скрытую зависть, о художниках, чьи улыбки освещали солнцем всё вокруг, стоило им лишь зайти в комнату, о писателях, счастливо живущих со своими семьями и думающих, что подарить внукам на новый год, о музыкантах, славящих радость бытия; иногда Яна, мечтательная и полная светлой веры в чудеса будущего, думала о величии человека, думала, что возможно научиться и совместить в себе всё. Отчасти и это стремление — стремление к совершенству — объединяющее всех спортсменов со всего мира, и их вера и сила воли вызывали в Яне неугасающую любовь к спорту. Но в глубине души Яна знала — что-то в самом человеке есть определяющее, что-то, до чего каждый может добраться, ухватить и рассмотреть, что-то, что прямо сообщит ему, кем он должен быть, кем он будет и будет ли счастлив. И, заглядывая так в свою душу, Яна с ужасом замечала всякий раз, что всё смутное, концентрирующееся в ней, если однажды обретёт физическую форму, если станет картиной, рассказом или песней, раз навсегда обречёт её на ещё большие страдания, поиски и трудности. Она пугалась этого предчувствия, но тут же и корила себя за мелочность, слабину, готовая мужественно принять всё, что случится, если это будет необходимо; тут же она и смеялась над тем, какими преувеличенными, надуманными и нелепыми казались ей вдруг эти помыслы о чём-то великом. Она смотрела в зеркало, вглядываясь в светло-карие, ореховые глаза с аккуратно очерченными тёмными бровями над ними, разглядывая тень, ложащуюся на высокий лоб от длинных темно-русых волос, и говорила себе: «Что ты, маленькая девочка, Яна, пробыв в этом мире всего двадцать лет, можешь дать ему — ему, даже уставшему уже от великих дел, от свершений и сдвинутых гор? О чём же ты думаешь, чего вымышленного и несуществующего пугаешься, вместо того, чтобы просто жить?»