Лера же, в первые несколько минут и внимания не обратившая на молчаливую усталость Лизы, вскоре и сама притихла, присматриваясь. Осторожно она стала рассказывать сперва о картинах на выставке, посещённой ею днём, не решаясь напрямую спросить, в чём всё дело.
Но Лизина молчаливость была энтропией. Мир рассыпáлся вокруг неё — для каждого, кто оказывался рядом в редкие те минуты. Смолкали любые шутки, истории, песни. Ничего не выходило, не складывалось.
Так же смолкла и Лера, и выдержала длительную ещё паузу, прежде чем задала всё-таки свой вопрос.
Лиза не сразу взглянула на неё, по-прежнему захваченная мерцанием в бокале рубиновых бликов, а затем молча встала, ушла в комнату и вернулась с книгой.
Она положила её на стол перед Лерой, села на место и продолжила рассматривать красноватые огоньки.
Лера растерянно посмотрела на книгу; она прочла имя автора и название, невольно заглянула на первую страницу, где были сведения об издательстве и годе выпуска; затем, поглядывая на по-прежнему безразлично молчавшую Лизу, открыла оглавление. Наконец решила, уже обо всём догадываясь, спросить, кто же автор, но Лиза вдруг произнесла:
— Это Яна, да, это она. Она написала.
В наступившей тишине отдалённые гудки автомобилей смешались с тиканьем часов; снег по-прежнему падал за окнами и, казалось, пошёл лишь сильнее. Лера медлила с ответом. После бесконечного дня способность её к восприятию информации должна была притупиться, но то, что она узнала, не являлось обыкновенной новостью. Лера обратилась ко всем своим воспоминаниям и не нашла среди связанных с Яной, — Лиза рассказывала о ней неоднократно, — ни одного упоминания о книге, которую бы Яна писала или собиралась писать; как нечто неразрывно связанное с Лериным представлением об Университете, ей сразу вспомнился Холмиков, — и картинка — странная, неловкая — стала постепенно вырисовываться.
Лера произнесла нерешительно:
— Мне кажется, или ты узнала об этом случайно?
Лиза кивнула, горько как-то усмехнувшись, и потянулась за сигаретами. Закурив, она будто ощутила вдруг силы преодолеть первоначальное оцепенение и чуждую ей молчаливость, — и тогда стала постепенно рассказывать Лере обо всех событиях того дня. Заговорив же, она более не чувствовала себя беззащитной, бессильной перед ужасами жизни, — она знала, что справится с ними, и с каждым её словом невидимые чудовища таяли и уменьшались.
Между Лизой и Лерой было всегда особенное понимание. Умение одной говорить встречало редчайшее умение другой слушать. Из-за этого всякий раз Лера неизменно оказывалась на месте того человека, который говорил с ней. Так, теперь она будто сама обнаружила в сумке книгу, а в ней — открытку, будто сама узнала, что близкий друг скрывал от неё истину, — и, пытаясь найти объяснение поступкам Яны, Лера искала этого в равной степени для себя же:
— Думаю, она не рассказывала, боясь, что ничего не получится. Я помню, что ты говорила о ней как о молчаливом, скрытном человеке. К тому же, она написала о Холмикове… Не знаю, как бы она могла рассказать тебе о таком. Но, с другой стороны, то, почему она продолжила молчать и после того, как её книгу решили издать, и почему она отправила её Холмикову, совершенно непонятно…
Но Лиза, казалось, знала ответ на оба вопроса.
— Нет, это же ясно, ясно, как белый день: всё потому, что она эгоистка. А кроме того, что ещё хуже, она считает себя особенной, выше остальных из-за того, что что-то там пишет, при этом она несколько страдает социофобией, живёт в своём собственном мире идей, и кроме них ничего не видит. И ты, и я — мы все для неё лишь персонажи, готовые удачные образы, она смотрит на нас и уже видит, как мы ляжем на бумагу словами и предложениями. Она думает, что разбирается в человеческих чувствах, она пишет о них, создаёт на бумаге, — а с живыми людьми обращается так, будто бы чувства у них вовсе отсутствуют.
Лера, хотя и попыталась сперва найти иные, оправдывающие Яну причины и обстоятельства, всё-таки не могла не признать, что Лизины слова много более убедительны. А та продолжала:
— Как мне надоели они, все эти люди, болезненные, мучающиеся фобиями, комплексами, идеями, лишающие себя счастья, ведущие какую-то одностороннюю борьбу с миром, вечно ждущие лучшего будущего — думая, что оно наступит! — а когда понимают вдруг, что не наступит, что ошиблись и не дождутся, — они не находят ничего лучше, кроме как удавиться, прострелить себе голову или выпить яд, чтобы сутки потом умирать в мучениях. Ты слышала про Успенского, который зарезался тупым перочинным ножиком в канаве? Но что ты! Ведь они оставляют после себя свои шедевры, свои страдания, непонятые и ненужные их веку, но необходимые вечности! Боже! И это тогда, когда в мире есть хорошее вино, красивые женщины, закаты, моря, океаны…