Выбрать главу

На третью ночь она проснулась, словно кто-то толкнул. Нет, шепнул на ухо — ласково и умоляюще. Мецтли? Мец-ц-цтли-и-и… И все стало ясно, словно что-то осветило ее изнутри, как вспышка молнии освещает ночное небо. Встав и торопливо одевшись, Анна растолкала сонную, глупо таращащую глаза Лизу. Заставила ее накинуть что-то и повела, хнычущую и трущую лицо, через задний двор, к оврагу, где уходила в переплетение ветвей и травы глубокая трещина в земле. Дрожа, Лиза встала над самой трещиной, оглянулась на Анну, попыталась что-то сказать. Но небо было темно — и такая же тьма внутри Анны не хотела и не могла говорить. Покачав головой, Анна шагнула вперед, толкнула изо всех сил теплые мягкие плечи — и прислушалась к тут же стихнувшему вскрику. Постояла над темным провалом: жадным, слепым, безмолвным. В горячем воздухе вокруг и в самом существе Анны разливалось тихое торжественное спокойствие. Вернувшись в спальню, она нырнула под одеяло и впервые за долгие недели уснула спокойно.

Кажется, утром был переполох. Что-то кричала сквозь рыдания мать, бегали вокруг люди, отец тряс Анну за плечи, заглядывая в глаза, а потом с коротким сухим всхлипом прижимал к себе. Анна молчала, плотно сжав губы, глядя мимо него в окно — туда, где набухало темное чрево неба.

Ночью небесная плита раскололась, извергая нескончаемые потоки воды, заливая, размачивая и пропитывая. Анна лежала на спине, молча улыбаясь ревущей темноте за окном. Кипели и бурлили струи воды, несущиеся по каменистой земле, и в стремительно влажнеющей толще просыпались зерна. Анна видела каждое из них: сморщенное и твердое зерно мягчело, проклевывалось острым ростком, пробивало мокрую землю и тянулось к солнцу жесткими шершавыми листиками, выбрасывая пушистую метелку, а затем и тугой светло-золотой початок…

Потом она закрыла глаза, спокойная и умиротворенная, бережно вдыхая каждый глоток упоительно сырого воздуха. Тоненький серпик новорожденной луны, не видный за тучами, готовился расти, как плод во чреве, чтоб потом просиять бессмертной и неутолимой жаждой перед тем, как снова усохнуть. И от этого серпика к Анне тянулась невидимая нить, на другом конце которой дрожало теперь нечто внутри нее.

Она проспала до позднего утра. Встала, оделась, задумчиво глядя по сторонам на свежий, ярко влажный мир, словно видела его впервые. С удивлением посмотрела на кровать у окна, в которой спала, и на пустую соседнюю. Взяла, прижав к себе, их с сестрой единственную куклу и пошла искать маму. Улыбнулась ей радостно и сонно в ответ на изможденный взгляд, забралась с ногами на стул — тот, что не скрипит.

— Анна? — неуверенно окликнула ее мать.

— Я не Анна, — отозвалась она обиженно. — Я Лиза. Хватит уже нас путать, мама. А где Анна? Какое хорошее утро, правда?

«Лиза? — еле слышно отозвалось где-то в неизмеримой глубине внутри. — Лиза… Хорошо, пусть пока будет Лиза. Луна еще молода… Анна подождет».

Двери

Этим вечером город сияет огнями фонарей, праздничными гирляндами и транспарантами. Здесь, в центре, даже глубокой ночью не замирает жизнь. Но сегодня веселье нарочитое, вымученное, как лихорадочный румянец на скулах смертельно больного. Со стен домов, витрин и вывесок смотрит плакат — худощавый человек с холодными глазами фанатика, одетый в черный военный мундир. Я иду по влажной от недавнего дождя улице. Плакаты сверлят мне спину буравчиками зрачков. Он взял власть позавчера, и за эти двое суток, днем и ночью, были арестованы почти все мои друзья. Мне же удалось покинуть дом чудом, случайно ускользнув от ищеек. Но я не обманываюсь. Это ненадолго. Я устал. Я иду по испуганному, покорно веселящемуся городу, уже чувствуя их за спиной. Я прощаюсь с его улицами и площадями, зная, что уже завтра, возможно, буду мертв. Мимо проплывают светящиеся витрины, слепые, аккуратно прикрытые плотными шторами окна домов, настороженно-окаменевшие лица. Вот одна из вывесок — кондитерская. За излучающей теплый золотистый свет стеклянной дверью — нарядный магазинчик, и я захожу туда погреться. Не все ли равно, где меня возьмут?

Проходя в дверь, вдруг вспоминаю нечто из далекого, уютного времени — бредовую философию моего друга Иржи. Худой, с точеным профилем и музыкальными пальцами, вечно встрепанный, Иржи сидел на продавленном диване в своей набитой книгами гостиной и, прихлебывая из огромной керамической чашки кофе, возбужденно излагал очередную безумную теорию. На этот раз — о множественности миров. Все они пронизаны, по его словам, незримой связью и доступны для проникновения. «Беда в том, — говорил Иржи, — что люди не знают, где и как открыть нужную дверь. Дверь, за которой может оказаться все, что угодно», — добавлял он.