«Что тебе, батька, надо, что тебе, человече, надо?» — журчит, вопрошает его вода. А бог его знает, а черт его знает, что надо для круглого счастья. Сын вот нужен, наследник, только поздно уже. Всю жизнь ждал он сына, надеялся. Но шли все дочки. Пять раз дочки. Товар ненадежный, для чужих людей, а не для себя. И точно, все, кроме самой последней, уже вылетели, на чужую сторону подались. И эта последняя не задержится, долго в его хате не засидится. А что за хата, когда в ней пусто, когда в ней старый да старая, кошка да собака. И что за век такой пошел, что с людьми приключилось. Раньше хата была так хата, при стариках молодые, при детях батьки. А сейчас дети все в городе — в железе, в камне, старики в деревне, в навозе. И лягут скоро навозом в землю; и хату, окна и двери крест- накрест забьют досками.
Его, правда, дочери наперебой друг перед другом зазывают к себе. Трое закончили институты. Одна только, первая, техникум, медсестра, некогда было бедной учиться, присматривать за меньшими надо было. К ней, к Алене, может, и пошел бы Махахей. Человек вроде неплохой ей достался, но не ее это человек, другой был ей уготован. Алена молчит, но он не слепой, видит все сам. И жалко ему того человека, и дочери жалко, а как соединить их, не знает. У всех четырех дочерей квартиры городские просторные, да только что ему простор, когда у него к городскому душа не лежит.
Гибельное, гнилое тут место. Все это так. Но как выдраться, как по-живому отрезать себя от этого места.
— И чего тебе надо, батька, кто тебя тут держит? — это хор, чертова капелла из четырех дочек.
— Хочу в город, хлопца людского на всю деревню ни одного,— это пискуха младшая, самая последняя, самая дорогая.
— О дурило, пень стары, вот тракториста кликну, нехай ее в речку, трухлявину эту хату скатить,— подпевала женка. Пять лет паводка доконали и ее. Запела с голоса дочерей. Правда, и свой голос, свой разум еще не весь вышел. — Пока в силе, пока еще детям нужны, за внуками ходить можем, бежать отсюда и не оглядываться надо.
А ему так не хочется отсюда бежать, так и тянет его оглянуться. Раныие-то ведь некогда было, одна только война, кажется, три жизни украла, сейчас бы самое время на небо посмотреть, а бабы в своей же хате новую войну открыли, пошли войной на хозяина. По всей деревне тихая война, слезная битва. Воюют мужики со своим сердцем, каково это — отважиться второй раз за полвека переселиться. Да и куда переселяться? Полвека назад все, кажется, проще было. Мужику о своей жизни самому надо было заботу держать: не покрутишься— не проживешь. Теперь же мужики привыкли, что власть заботится о них. Отвык мужик про хлеб насущный думать, не хочет он с места сходить, да и не видит нового места, куда можно было бы всем миром, всем укладом тронуться и обосноваться на новой земле. В одиночку никто не решается стронуться с гнезда. Те, что уезжают к детям, не в счет, дом на колеса никто не решается поставить. Все друг на дружку смотрят, кто первый, все выжидают. Постарела деревня, постарели мужики, постарела их смелость, осторожностью стала. Год-два еще протянется так, а что дальше будет? Куда покатит, куда повернет, и что станет с Махахеями, Ровдами, Барздыками, рассеются они по свету или сгрудятся вновь в один гурт и пойдет все по-старому?
Выбор
Промелькнула деревенька в одну скучную, хотя и недлинную улицу, опустошенную покоем и тишиной, затянутую дремой и вековыми слежавшимися песками. Из песков этих, белыми шапками лежащих вдоль дороги, на самой дороге и у неогороженных изб — сразу дверями на улицу — лениво поднялся пегий худой пес, с голодной тоской в глазах посмотрел на машину, оглянулся на серые хаты, пьяненько стоящие в два неровных ряда, зевнул и снова улегся, зная, наверное, по прежнему опыту, что никто не оценит его усердия, не подаст лишнего куска хлеба. И сразу же началось болото, как пески улицу, дорогу с двух сторон обжало черным застекленевшим глазом нетревоженной воды, железно-бурой ряской, мертво упокоившейся в этой тусклой воде, выползающими из нее ядовито-зелеными бобовниками, копытниками, густо и мощно растущими ольхами и вразнобой, единично дубами, ясенями.
Местами ольха, дубы, ясени полностью скрывали болото, будто стыдились показать Ровде и Шахраю, не хотели без времени запугивать. Отбитые от суши водой деревья незащищенно и тихо задыхались в липком и влажном воздухе после полудня на отвоеванных ими у той воды пятачках земли. Только с мостков, следовавших один за другим, тяжело падали в свинцовые канавы угревшиеся на темном трухлявом дереве рябые черепахи.