— А? Чего? — переспрашивает он, прикидываясь глухим.
— Много, спрашиваю, земли у тебя?
— А вот,— неопределенно разводит Аркадь Барздыка руками, то ли указывает на эту делянку, то ли охватывает все, что можно охватить глазом...
— И это всего? — не понимает Шахрай.
— Да нет, еще трошки есть.
— А сколько же трошки?
— Трошки...
— Ну сколько трошки — десять, сорок соток, гектар? Сколько в среднем у князьборского мужика земли?
— Трошки... десять, сорок соток, гектар в среднем.
— Не пойму,— крутит головой Шахрай,— так десять соток или гектар в среднем?
Барздыка с мольбой смотрит на Ровду, хоть и ничем не выдает, что знает его, просит глазами подсказать, как ответить, как вывернуться ему. Сумятица, буря в душе у Барздыки, ни на что не может он решиться.
— Ай, начальник, ну чаго ты да мяне причапився? В средним, в средним... Кольки у кого навозу того хватае, тольки и земли в средним,— ловко увертывается, уходит от прямого ответа Барздыка. Но Шахраю неймется. Пока шли пешком с Матвеем, он позволил себе расслабиться, быть может, о чем-то и взгрустнуть. Но сейчас он опять в броне, перед ним что-то непонятное, как бы продолжение тех болот, через которые они шли и ехали неделю, то, с чем он должен бороться ради блага этого же несговорчивого, скрытного мужика.
А Барздыке такой разговор по душе. О навозе он может поговорить даже и с начальством, что начальство в навозе понимает.
— Навоза хватае. Вот кольки скотина дае да вы еще добавите, стольки и есть, весь наш.
— А сколько она дает, сколько скотины у тебя?
Такой поворот вновь, чувствуется по всему, неприятен Барздыке. Он тяжело смотрит, но не на Шахрая, а на Ровду: не финагента ли навел на деревню этот Демьянов байстрюк?
— Да волики во... Ну коровка...
— Не прибедняйся. Еще что-то там, чую, в сарае твоем мычит.
— Ну, быцок мыцит...
Ровда рассмеялся, вконец допек Барздыку Шахрай. Зацокал Барздыка, а князьборцы цокать перестали уже лет пятнадцать, Барздыки же вообще никогда не цокали. С цоканьем этим — их, ровдовский говорок. «Быцком» своим Барздыка уже напрямую обращается к нему, к Ровде. И Ровда не отказывается:
— А к быцку целоцка, так, Аркадий Прохорович?
— Та-ак. А к быцку целуска,— щерит желтые зубы Барздыка.— С приездом вас, Матвей Антонович, рады, рады.
— А к целуске кабанцик?
— А к целуске кабанцик, так, так оно.
— А к кабанцику поросятки? Да гусей с полсотни.
— Тридцать гусок... А што, совецкая уласть супроть?
— Не супроть, но...— не выдерживает, наливается краской Шахрай.
— Нно, цоб-цобе... Ты, начальник, на машине, а я на воликах. Пошли, волки вас дери...
И волы пошли, не обижаясь ни на кнут, ни на крик, понурив головы, опустив их почти до земли, и только изредка вздрагивали ушами да покручивали, отгоняя мошку, хвостами. Скрипело ярмо, скворчала, как свеженина на сковородке, отваливаемая плугом земля. Скворчание это и скрип постепенно затухали, глохли, пока не слились е тишиной дубов и поля.
Они стояли на краю этого поля, смотрели в спину Барздыке. Шахрай морщился, когда волы сбивались с ноги и пока брали ее, ярмо почти кричало. Ровде было неловко за своего земляка и за Шахрая перед земляком неловко. И вообще ему было неуютно на родной князьборской земле. Но он все же не удержался, хорошо понимая, что не надо сейчас трогать Шахрая, все-таки тронул, колупнул его. Такой уж характер, демьяновский, сыпанул соли на хвост:
— Чего же вы не спросили, Олег Викторович, про воликов, как он сажал их, как хвосты обрезал, как соль сеял.
— Этот воликов сажать и соль сеять не пойдет.
— Этот-то как раз и есть главный солесей в Князьборе,— опять не удержался, оставил за собой последнее слово Матвей, вымещая сейчас на Шахрае досаду и неловкость и за бюро, и за трутней, и за Барздыку. За весь Князьбор, который в лице Аркадя так неприветливо встретил их. И садились они с Шахраем в «газик» молча, и некоторое время ехали молча, каждый в себе.
— Ничего у тебя земляки,— первым нарушил это молчание Шахрай.
— Что вы знаете о моих земляках? У него семеро по лавкам, а мы его гусей, свиней взялись считать. У колхоза гектар земли отхватил... А о том не думаем, что не он при колхозе, а колхоз при нем. Сотня- другая гектаров пахотной земли — вот и весь колхоз...
— А он из этой сотни-другой целый гектар выломил.
— Выломил... Зубами выгрыз. Трактор бы от его работы, от пота его проржавел...
Матвей, кажется ему сейчас, помнит и знает все о своем Князьборе, о мужиках, живущих здесь, о самом себе, словно никуда не уезжал, словно дух его, словно тень, лишенная плоти, все эти годы кружила над князьборскими полями, ходила по хатам, все видела, все слышала и сейчас передала ему все, что знала, обнажила память. И он видел сейчас эту свою очищенную память, чуял, как прибойно она дышит в нем, хотя еще и скована неизвестностью того, как пойдет здесь, куда повернется его жизнь, что он найдет, что потеряет.