— Не погоню я этих гусей,— насупясь, сказал Васька.— Пусть передохнут все. Пускай их всех мелиораторы в суп, и Цупричихиного первым.
— Не-не-не, Васька,— бабка уцепилась за него.— Это ж со всего села гуси, это ж то, что осталось от наших гусок...
— Тогда Цупричихиного отделяй,— сказал Васька твердо. И стоял бы на своем, но тут к ним подошел Матвей Ровда, весь перемазанный, в торфе, в болотной жиже и машинном масле.
— Это Васькины гуси,— отмежевалась от них Надька.— А тебе помыться надо?
— Не отмыться ему,— как давеча у трактора, горестно сказала Ненене.— Поперек горла стануть ему мае гуски.
Матвей, видимо, ничего не понял.
— Гони, Вася, гони гусей. И ты, Ненене, гоните! — скомандовала Надька и потянула за рукав Матвея к речке.
Васька и Ненене погнали гусей. Васька попер их чуть ли не галопом, его настроение передалось, наверное, и Дружку, тот гонялся за птицей что было силы, сбивал в стадо и тут же разметывал это стадо, Васька хлестал прутом отстающих, бил до глухого гула по крыльям, бокам, пока его не устыдила Ненене:
— Ти ж гуси в чем повинны, Вася, что за вина на птице, она ж беззащитная.
И ему стало неловко от этих просто сказанных слов, будто Ненене говорила не ему, а рассуждала сама с собой, решала что-то про себя или, скорее всего, проверяла что-то давно решенное, но сейчас подвергшееся сомнению, разматывала эти сомнения, как бабы разматывают пряжу, сучила суровую нитку прожитого, вытягивала на белый свет, себе на погляд то, что было на другом конце этой нитки. А там, как на грех, наверно, ничего не было. Один кончик в руках, а другой уже давно на веретене. Веретено крутится и будет крутиться дальше, только поплевывать надо на пальцы, смазку давать ссадинам, мозолям, чтобы не знало остановок это колесо-веретено, чтобы не замечалось кручение, иначе закружится голова, пойдет колесом, кругом, как веретено. И пошла, видимо, кругом голова у Ненене, довелось ей, наверное, в свое время попасти чужих гусей, потому и оглядывается так сейчас беззащитно и робко, словно угодила ненароком без пересадки из сегодняшнего дня в свое детство. Как и в ее далеком детстве, стоят вокруг те же дубы, та же пока еще речка катится, то же небо над головой, тот же закат на нем, а хаты другие, и она, Ненене, уже старая, и гуси все чужие, потому и такая беззащитность на ее лице. Беззащитность ощутил и Васька по кличке Британ и стыд, но не перед Ненене, которая видела и поняла, как с ним обошлась Надька. Стыд перед этим закатом солнца, который он, быть может, сегодня впервые за все годы и увидал. Видел, конечно, и раньше, но бывает ведь так — смотришь и не замечаешь, потому что знаешь, так должно быть, это вечное. Свое Свилево он тоже считал вечным, а его расковыряли в месяц-два. Кто знает, нельзя ли и с солнцем так. И он, уже не подгоняя гусей, а просто бредя и спотыкаясь следом за ними, торопился насмотреться на это солнце, на закат, чтобы оно вошло в него и отпечаталось в нем. Загребая ногами сыпучие пески на подходе к деревне, он смотрел на закат, на могучие князьборские дубы, что весь день выхвалялись перед солнцем на виду у деревни, тянулись за солнцем, стараясь выглядеть и стройнее, и выше, чем были на самом деле, а сейчас стали сами собой, по-стариковски огрузли, опустив к земле до этого устремленные в небо ветви и листья. Так уж было заведено, не он первый, не он последний. А все же чего-то было жалко, что-то он растерял в сегодняшнем дне, растерял, не заметив того и сам. И он не пошел в тот вечер на танцы, хотя и помнил, что обещался младшему лейтенанту быть. «Пусть тебе сегодня Матвей Ровда мозги вправит,— сказал он, мысленно адресуясь ко вчерашнему Надькиному ухажеру,— или ты ему вправь...»
***
Но Матвей Ровда на танцы тоже не пошел, не ходил на них в Князьборе вообще. А вот что удивительно, не было на танцах и Надьки. И напрасно младший лейтенант вместе с другим, таким же, как и он сам, новеньким, только что с иголочки младшим лейтенантом разыскивал ее. Результат его поисков и отлучек был печальный — ему опять пришлось, теперь, правда, на пару уже, толкать до самого города новенький, отлаженный, как часы, мотоцикл. Князьборские пацаны проявили инициативу, ибо никто их на этот раз не подстрекал, они подзаправили мотоцикл, чтобы не нарушать традиции. И младшие лейтенанты на рассвете без происшествий и задержек, на мостке их никто не встречал и не сочувствовал, вкатили свой мотоцикл в часть, чтоб больше в Князьборе не появляться.
А Матвей в это время был у магазина. Шел он в тот магазин, в корчму Цуприка со вполне определенной целью. Растревожил его прошедший день, не происшествие с трактором, который, кстати, уже вытащили, на буксире только что в сопровождении мальчишек, под их радостные крики — утопленника везут, утопленника везут — проволокли мимо магазина к мастерским. Это была работа, и на работе всякое случалось. Не смущало Матвея и то, что на месте парня-тракториста мог оказаться и он, дед Демьян прав, он бы не торопился прыгать, попытался бы проскочить то место на скорости, потому что всегда навстречу опасности шел. Но вот что там, в Чертовой прорве, лежали его отец и мать... Он всегда знал и помнил об этом, но знание это было прошлым. А сейчас все стало конкретным: именно здесь мать и отец. Были у тебя родители, и сегодня ты почти встретился с ними. Там на болоте, у Чертовой прорвы, не было ни креста, ни обелиска, никакого знака печали, неизбежности человеческого конца, памяти, была просто земля, болото, на котором косили травы, было некогда, наверное, озеро, в котором ловили рыбу, и от этого озера осталась лишь дыра, окошко на тот свет. И из этого окошка такой предостерегающий крик. То голосило само прошлое. И то, что это прошлое может иметь голос, не тот, сбереженный на пленках и грампластинках, когда, в какой бы чистоте они ни звучали, каким бы высоким ни было совершенство техники, все равно ощущается уже небыль, трещинка, хрипотца, по которым ты узнаешь — это звуки когдатошние, это голос отжившего. А рев болотного быка, хотя и рождался из прошлого, принадлежал настоящему, потому что были в нем первозданность и власть прошлого и реальность сегодняшнего, вечное, но не стареющее небо и солнце, древние, не подозревающие о своей древности буслы и вроде бы даже Алена, ушедшая в прошлое, оставшееся навсегда юным, и юность эта воплотилась для него сейчас й Надьке. И во всем этом некая странная несоединенность, рваность в том, что хотелось ему в ту минуту делать и что надо было делать, что он начал делать, как только затих рев болотного быка, переступив через сердце, через память, заглушив голос матери, оживший в наступившей вдруг сумеречности отключенного раздвоившегося сознания.