Выбрать главу

И дальше все так же, будто во сне. Дочь росла сама собой. Смуг­лая и по природе и подчерненная еще песком — копалась, зарывалась в песок по самые уши. Ненене больше всего и помнится этот след, оставленный телом дочери в песке. Изредка она летом тихим писком давала о себе знать, требуя еды, зимой же замолкала на печи совсем.

Ненене и рада была б кинуться к дочери, прижать ее к себе, прилас­кать, да когда... Времени хватало лишь подумать о ласке, почувство­вать прилив ее в теле, выхватить дочь из песка, а дальше все мертве­ло в ней, наплывали слезы. Глаза упирались в эти следы детского тела на влажном примятом песке. Две впадинки, две вдавлинки от детской гладкой попки, две складки, оставленные стручками ног, по бокам следы пальцев, поскребушек-ноготков и теплая, запорошенная песком голова дочери. И теплое укоризненное солнце над ними. И бег, бег, бегство через лето в осень, в зиму.

Никого не упрекала, никого не кляла, так жили все, так росли все. И незаметно дети вставали на ноги, отряхивались от песка, от­мывались от лета, от детства, брали торбочки и по желтым листьям, по жухнущим травам сквозь воздух, горчащий от дыма горелой кар­тофельной ботвы, бежали в школу. Незаметно становились взрослы­ми. Пальцами еще в чернилах брали лен, сушили, мочили его уже по холодам, по заморозкам в Весковом озере. Ох, лен тот лен, в песнях только о нем хорошо: «На гары лён, на гары лён, белы кужаль...» А до­ставалось с ним. Весковое при береге уже льдом, что стеклом, идет. А ты босая по этому льду, подол подоткнешь, чтоб было потом чем ноги обогреть, обсушить. Дочка рядом, помощница уже. Случалось, чьим-то детям, которые при батьке, при матери, доставали справки, уезжали они в город. Своей дочери она тоже выплакала. Через эту справку дочь и пошла на тот свет. Ох, не напрасно говорят: у богатого сам черт детей колышет, а бедному...

Незаметно выросла дочка, незаметно и покинула ее, так же не­ожиданно, как и муж. Съехала в город на учебу. Выучилась. Подвер­нулся ей там человек, военный, офицер. Кинул потом, да не одну. С горя, от стыда ли она и наложила на себя руки. Вот с того дня впервые ночью Ненене и заговорила с тем, кого уже давно не было. Выдала ему все за долю свою. И втянулась жалиться и плакаться. Жить стало легче. С его помощью совсем не трудно было ей отказаться и от помо­щи братьев и сестер — баптистов. Они уже совсем проложили дорож­ку в ее дом, по хозяйству помогать начали, пришли забор ставить. Но тут дедок, один из братьев, принялся обсказывать Ненене сон. Будто приснилось ему, как от его хаты до хаты Ненене перекинулась нитка, нитка от брата к сестре. И начал он ту нитку тянуть, но притянул не ее, Ненене, а мужика.

— Каким же из себя тот мужик был?— подлаживаясь, спросила Ненене.

— А никуда мужик,— ответил, хитро улыбаясь, дедок,— ни ко­жи, ни рожи, одни кости. Шинелка на нем войсковая...

— Подпалена сбоку и не зашитая...

— И не зашитая, шапка войсковая.

— Не шапка, а шлем кавалерийский с нашитой звездой.

— А ты откуда знаешь?— удивился дедок.

— Козел ты старый,— взвилась Ненене.— Я такая тебе сестра, как ты мне сват. То ж мужик мой был... Ни кожи, ни рожи... Чтобы и духу тут вашего не было.

И не злость, а страх выспел в ней, страх беспамятства, уже пол­ного, не только ночного, но и среди дня. И среди дня она будет гово­рить с теми, кого нет, кто и днем тенью ходит по земле, сама станет тенью. Влезут, уже влезли в уши и душу эти братья и сестры. А она хотела и хочет только сама по себе. Хорошее, плохое, а все ее, все при ней. Это ее жизнь, и она не поделится ею даже с самим Христом. По­несет на себе и при себе все, что выпало ей, до самого креста. А выпа­ло не так уж и мало, и не только плохое. Так зачем же вместе с пло­хим хоронить и хорошее? Картошка, слава богу, еще родит, на бухан­ку хлеба она заработает в колхозе, кружку молока в день даст Мил­ка. Что ей еще надо? Того, что было, не вернешь, а от того, что будет, не убежишь и нигде не спрячешься. Она хотела сама довести свою жизнь до конца, до круга, в котором были все, с кем рядом жила, с кем делила на этой земле хорошее и плохое. Довести до конца, никуда не сворачивая, ни перед кем не кривя душой. И тем самым как бы отлить свое существование, свою жизнь на этой земле в какую-то форму, в которой все есть — начало, продолжение, конец,— и вроде бы ничего нет: все в том же кольце, в кругё. Но в этом «есть» и «нету» для нее таилось некое сияйие, некий звон слышался. Может быть, то был звон подвенечных бубенцов, а может, сияние и звон, что издает каждый новый день. Все это было смутно в ней, но смутно в словах, в выраже­нии. И само стремление к завершенности не было чем-то ее отметным, личным, оно передалось ей от той земли, на которой она родилась, от той работы, которую ей выпало исполнять. Ведь на земле все завер­шенно и продуманно. Кто думал над этим, неведомо, но он все рассчитал, все подогнал: весну к лету, осень к зиме, снег к воде, воду к людям, каждой твари определил место и назначение.