Пружина в Шахрае уже сработала, он все еще продолжал оставаться за столом, но жест его уже был не тот и голос не тот.
— А начальству ты пришелся по душе,— и что-то вроде угрозы было в этих словах Шахрая, но он пресек эту угрозу улыбкой.— Что ж, не уходи, сопроводишь начальство. Не все только мне и мне.— Что стояло за этими словами, Матвей не понял. Да и не важно это было теперь ему. Ему было ясно одно — руки у него сейчас развязаны. Он может делать с Князьбором все что угодно. И будет делать, разобьется в кровь и даст не тысячу двести, а полторы тысячи гектаров, может, и больше. Он покажет, на что способен. Шахрай ему теперь не помеха, и проект всего лишь навсего только клочок бумаги, а не указ и не закон для него, раз ему столько позволено. Ведь все дозволено, все будет прощено, если он даст хлеб, площади под него. А он даст, и будет в Князьборе такая же пшеница, какую он видел вчера в поездке вместе с Шахраем и Сергеем Кузьмичом по мелиорированным хозяйствам Полесья, будут в Князьборе такие же бураки-свекла и картошка, как на тех торфяниках. И эти бураки, картошка не для него и Шахрая. Пусть его полешуки-князьборцы увидят, что может давать их земля. Тут с Шахраем они были заодно!
Они выбрались в те хозяйства уже далеко за вторую половину дня. Чуть поплутав по городу, пд узким и зеленым его улицам, сдавленным многоэтажными каменными домами, вырвались на окраину. Здесь улицы тоже были не шире, но казались просторнее. Это была уже почти деревня, одноэтажная и деревянная. Город переходил, сливался с деревней незаметно, она была как бы его продолжением. Не будь таблички с обозначением этой деревни, Матвей бы и не заметил слияния. Деревня выглядела совсем не по-деревенски, хотя в первую минуту трудно было определить, что же тут не деревенское. Хаты, сараи, огороды, скворечники в огородах, капустные, огуречные, помидорные гряды — все как и положено. И только на выезде из деревни Матвей сообразил, что же здесь неположенного было, чуждого. Парники. Бесконечная протяженность их, во всю деревенскую улицу. Через всю улицу, сквозь все огороды, над каждым кустиком помидоров, над каждым огурцом синтетическая прозрачная пленка, искусственное небо. Оно было не сплошным, а состояло из чередующихся, вытянутых в глубину двора прямоугольников. И в их геометрической правильности, расчетливости было что-то от планировки города, из которого они только что вырвались. Князьборцы еще не дошли до такого неба, до такого массового производства продукции со своего личного огорода, потому что их огороды служили только им, а эти уже работали на поставки. И Матвей посетовал про себя на своих земляков, что они такие не предприимчивые, но одновременно посетовал и на эту предприимчивость.
Улица кончилась, кончились парники. Пошла гладкая, как стол, дорога. И такое же гладкое, как стол, поле, занятое пшеницей, картошкой, травами. Поле было хотя и переменчиво, играло красками, но и убаюкивающе бесконечно. И эта бесконечность сначала поразила Матвея, потом начала клонить в сон.
— Вид огромного, весь небосклон обнимающего бора, вид Полесья напоминает вид моря... Это Иван Сергеевич Тургенев,— перебил дрему Шахрай.
— И впечатления им возбуждаются те же,— подхватил Сергей Кузьмич.— Та же первобытная нетронутая сила расстилается широко и державно перед лицом зрителя... Тоже Иван Сергеевич Тургенев.
— Да, «Поездка по Полесью», Иван Сергеевич Тургенев,— Шахрай выпростал руку в отворенное окно машины, указал на поле, будто сам Тургенев стоял сейчас на том пшеничном поле.— А это разве не море — широко и державно! Так чего же им надо: зыбкая основа... губим природу... воронье плодим... «Из недра вековых лесов, с бессмертного лона вод поднимается тот же голос: «Мне нет до тебя дела,— говорит природа человеку,— я царствую, а ты хлопочи о том, как бы не умереть...» А эта пшеница, эта картошка, эти овсы — не свидетельство ли того, что ныне царствуем мы?
— Что же остается природе — хлопотать, чтобы не умереть? — невпопад сказал Матвей. Сказал не совсем то, что думал, а думал он примерно так же, как и Шахрай, как и Сергей Кузьмич. Ведь перед ним стояли хлеба, и какие хлеба росли на земле, отвоеванной у болот, с которыми воевал и он, Матвей Ровда. Но что-то предостерегающее исходило от безгоризонтности этих хлебов, витало в их бесконечности. А может, и не было никакого предостережения, может, на Матвея наваливалась уже всегдашняя его тоска.
— Иногда деревья редели, расступались, впереди светлело, тарантас выезжал на расчищенную песчаную поляну, жидкая рожь росла на ней грядами, бесшумно качая свои бледные колоски,— вроде бы специально для него, для Матвея, процитировал все того же Тургенева Шахрай. Но это было просто совпадением. Видел Матвей, для кого старается Шахрай.— Едешь, едешь, не перестает эта вечная лесная молвь, и начинает сердце ныть понемногу, и хочется человеку выйти поскорей на простор, на свет, хочется ему вздохнуть полной грудью...