— И давит его эта пахучая сырость и гниль...— Сергей Кузьмич, тут уже ошибки быть не могло, обращался к нему, к Матвею, хотя на первый взгляд поддерживал вроде бы игру, затеянную Шахраем. Тот демонстрировал ему свою память, а он в ответ свою. Но смотрел при этом Сергей Кузьмич не на Шахрая, а на Матвея, будто будил его, приглашал тоже что-то сказать. И Матвей смотрел на Сергея Кузьмича, в глаза ему. Что-то было в глазах Сергея Кузьмича не соответствующее этой игре. Глаза его смеялись, но странно так, они были расплывчато-смешливыми до зрачка, до какой-то точки в зрачке. До точки, в которой выстуживалась льдинка, прощупывающая его, Матвея, приказывающая ему не отделываться пустыми словами, требующая говорить то, что он думает и о чем думает. И Матвей лихорадочно уже рылся в себе, отыскивая в памяти приличествующую случаю цитату, чтобы тоже показать себя умным и читающим. Но льдинка в глазах секретаря путала его, сбивала и уводила в сторону от тех избитых фраз, что были на языке. До этого с ним так никто не молчал, никто и не говорил, не требовал никто такой простоты и ясности, разве только дед родной, дед Демьян.
— А я читал... Я тоже читал...— ощущая во рту какую-то вязкость и сопротивление произносимых им слов, начал Матвей.— Толстого Льва Николаевича читал...
Шахрай понимающе прищурился. Сергей Кузьмич глазами торопил Матвея продолжать. И он продолжил, понимая, что сейчас сморозит глупость такую, что лучше бы язык отвалился. И это понимание обозлило его, а слова стали еще более путаными и несвязными:
— Не Толстого читал, а кого-то другого, может, и Толстого, не помню. Может, о нем кто-то писал или он о ком-то.— Матвей сам ужасался, адкую чушь он порет, но не мог остановить себя.— Так вот Толстой... Нет, Толстому. Нет, все же Толстой... Принес, подарил детям или еще кому-то репродукции какого-то художника. Очень известного художника и очень красивые. Но дело не в этом. А в том, что принялась маленькая девочка рассматривать эти репродукции. Совсем маленькая деревенская девочка. До этого она не видела никаких художников... картин никаких художников. Рассматривает как чудо и приговаривает: ага, это сено, луг, мельница, а это баба моется, это лошадь, это опять баба моется. И тут баба моется. И еще баба моется... Толстой заинтересовался, отчего это вдруг столько баб вздумало мыться. Взял он у девчушки репродукции, смотрит, никто не моется. Просто голые женщины нарисованы. Натура, так сказать. Но девчушке-то непонятно, что это красота в художественном изображении. Она судит по-своему: для чего бабе раздеваться догола? Чтобы помыться. Вот так...
— Не понял юмора,— усмехнулся Шахрай. Сергей Кузьмич тоже непонимающе смотрел на Матвея.
— А нету юмора,— с облегчением развел руками Матвей, чувствуя, что самое главное он уже проскочил.
— Но все же что-то есть, Матвей Антонович, что-то есть. Дыма без огня не бывает. Давайте огонь,— потребовал секретарь.
— Нет еще и огня,— засмеялся Матвей,— так, искорки только. Сколько уже едем, а смотрите, все голая баба моется. От самого города голая баба. Поле и поле. А ведь Полесье, и нигде обнимающего небосклон бора, леса. Ни деревца. Так Полесье ли это? А ведь вы малину любите собирать, Сергей Кузьмич, и жена ваша любит, и сын.
— Дочь,— сказал Сергей Кузьмич.— Но действительно дело не в этом. Двойственность-то ведь, Матвей Антонович, вот что по-настоящему в нашем деле опасно. А вы говорите, огня еще нет. Есть уже и огонь. Надо приходить к чему-то одному. Иначе действительно голая баба получится. Мужик голый.
— Не так это, он не голый,— бросился на выручку Матвею Шахрай.— Наслушался, а так он твердый орешек.
— В том-то и дело. Твердые орешки хоть и с трудом, но раскалываются. Ни скорлупки, ни ядрышка от них.
Они въехали в деревню. У одного из домиков стоял мужик и гесал жерди. Водитель подрулил к нему и остановился, начал расспрашивать о дороге. Сергей Кузьмич подал знак Матвею с Шахраем, что и им пора бы выйти размяться. И они вышли, поздоровались за руку с мужиком. Тот слегка растерялся от такого здравствования. И вообще был он какой-то растерянный и оробевший, щупленький, невысокий, в черной фуфайке, в маленьких резиновых женских сапогах, то принимался вдруг торопливо и неловко махать топором, то вдруг отставлял топор и с каким-то детским ожиданием вглядывался в лица гостей, решая что-то про себя и не отваживаясь на решение. Испытующе смотрел поочередно на Матвея, Шахрая, секретаря обкома, будто прикидывал, что это за люди, кто из них главный и можно ли довериться им. Секретарь обкома попытался разговорить мужика. Но тот отвечал на все его вопросы односложно: зарабатываем, живем, хватает. Дети есть... Корову держим...