Выбрать главу

— Это ж мужик какой, здоровый и красивый, а что вытворял...

— Тут, Ганна, еще не все,— высказалась Цупричиха, образован­ность свою решила показать.— Вот книга такая есть, толстая, про Пет­ра Первого, там все до подробностей описано.

И пошли они на следующий день за той книгой. Все предзимье

тчитали ее вдвоем, можно сказать, даже втроем. Мать Махахея требо­вала, чтобы и ей слышно было. Читали, чтобы и старая слышала, и дивились: до чего свет жестоким был. Живым человека в землю за­капывать, бороды обрезать. Хорошо, что в наши дни не знают тако­го, хорошо, что сами они живут в наши дни.

— Хорошо, хорошо,— соглашалась с ними, кивала головой старая Махахеиха.— Только...

Но они это ее «только» уже и не слушали, не до этого «только» им было. За Петром тем они вдруг, как бы прозрев, увидели бесконеч­ность этого света и времен и, как с голодного края, с жадностью на­кинулись на все, что имелось в шкафах у Цупричихи. Не признавали только книг про себя, про село и про крестьянскую жизнь.

— Ой, кинь, надокучило,— отбивалась баба Ганна, как только Ма­хахей брал в руки такую книгу.— Я что, про корову еще не все ведаю или навозу не нанюхалась? Во, как люди живуть, как булки с маком каждый день едят, можно послухать.

Но, когда случайно или обманом Махахей приносил в дом книгу о деревенской жизни, не прочитанной она не оставалась — от назва­ния до призыва написать, что об этой книге думают. Каким бы много­трудным ни был день, к вечеру, убрав все со стола, баба Ганна едва ли не водой с мылом мыла клеенку, стелила на нее районную газету и на газету клала перед собой книжку. По селу уже шел смех и пере­суды, что с ними сталось, не иначе в академию готовятся.

Под Есенина Цупричиха записала им еще книжки три или четы­ре: «Кролиководство», биографию какого-то человека, на хорошей бу­маге и с картинками, и еще что-то тощенькое, правда, без картинок. Пояснила:

— Это мне для плана.

— Ты что, Верка, чым думаешь? Я ж не до Левона твоего в лавку пришла, а до тебя в библиотеку. А ты про план!

— Книжки читаешь, а темная ты, Ганна. Левон мой при должнос­ти и государственном деле, ему план спускается. Я тоже при государ­ственной должности, и мне план.

— Ой-е-ей, что ж то робится,— вроде бы испугалась Ганна.— На читанне и то план... Так тебе ж план, Верка, спущен, ты его и вы­полняй.

— Я, баба Ганна, только обеспечить его поставлена. А выполнять вы должны. Будете выполнять?

— Будем, будем,— сказал Махахей. И они взяли все, что им пре­дложила Цупричиха, и для себя, и для плана. И, чтобы не было обма­на этому плану, тоже прочитали все, кроме «Кролиководства».

В новую хату на зиму Махахей так и не влез. Надька уехала, и в старой хате было им одиноко и пусто втроем, будто они вдруг осиро­тели будто вместо съехавшей последней дочки поселился кто-то по­сторонний чужой И этим посторонним, чужим была хватающая за сердце госка лютая. Пол в хате и тот от нее начал чернеть, темнеть начали крашеные доски от малохоженности по ним, может, даже от­того, что хозяева сейчас смотрели на них другим глазом, без приветности без той былой связанности, что существовала между этими до­сками и людьми которым они служили. И доски, давным-давно уже улежавшиеся, давно пересохшие, вдруг как вновь положенные, по­вело, покорчило. А в стенах, в бревнах проснулись и с неистовой си­лой заработали точильщики, засорили пол желтой трухой, как цветоч­ной пыльцой И труха эта пыльца сочилась из невидимых дыр беспре­рывно, словно дом плакал желтыми слезами.

С приходом зимы мать Махахея как легла на полати по оконча­тельно уже выпавшему и закрепившемуся снегу, так больше и не вста­вала, только по нужде. Но, когда она справляла эту нужду, ни Тимох, ни Ганна не видели, бабка стала скрытной, как кошка, ее словно и не было в доме, словно она растворилась в неудержимо начавших стареть вещах, во вдруг пожелтевших полотном и вышивкой рушниках, раз­вешанных по стенам и над иконой, в паутине по углам. Разом с бабкой неожиданно сдала и печь, тоже неотделимая уже от Махахеихи, с ко­торой она была соединена, прикована полатями. Корабль ее, по кир­пичику, казалось, сложенный на века, занимающий почти полдома, корабль этот неимоверной прочности вдруг дал крен и течь. Печь нак­ренилась, будто решила выйти из отведенного ей угла и вышла, и му­чилась от неповиновения, кланялась, просила прощения у дома и жи­вущих в нем людей, а из подпечья тянуло сквозняками, словно посе­лился там кто-то еще другой, надыхивал там, холодный и злой. И ды­хание его холодное чувствовал новый дом, пока еще нежилой. И в нем все почернело и желто задыхалось от долгого строительства, от нежити, холодной и дождливой осени, от тоски хозяев, что в конце концов передалась и дому. Осиротели обе хаты Махахеев и, кажется, сам Князьбор, дни текли в нем хотя и светлые, солнечные, но какие-то сиротливые. Заботы прежние, и круг их все такой же размеренный и выверенный, но не было тяговитости в этих днях. И потому сейчас вглядывались Тимох с Ганной в каждое печатное слово: было ли уже такое с людьми?