Выбрать главу

Весной, в разлив было это. Вода перла со всех концов, правда, шла уже на спад. Он сидел с удочкой на острове у озера под дубом. Ни озера, ни дуба того уже нет, но есть Аркадь Барздыка, который тоже тогда был с ним. Был еще Антон Ровда, покойник уже, брат его, Ва­силь, тоже покойник... Полсела покойников. А тогда они были живы и не догадывались, что на их долю выпадет война, что на их жизнь уже отливаются пули. Рыбачили себе в удовольствие, жгли под ду­бом ,костер, на прутах жарили сало. И такое солнце было. И не на небе, а прямо в ветвях дуба, и тишина, тишина, слышно, как сходит вода, хватает в протоке, мнет и колышет конопляник. Удочка у Маха­хея была отцовская, конский волос сплетенный, да так, что ни одного узелочка. А вот ведь не клевало и на отцовскую удочку. Он оставил ее, занялся салом. Антон Ровда оторвал его от этого:

— Кто-то теребит, Тимох, вуду тваю.

— Хлопцы, лещ, тихо,— шепотом выдавил он из себя и замер, следя за поплавком.— Там у меня таки червяк, таки червяк, что ме­лочь и подойти боится.

Червяк и в самом деле был огромный, выползок-росовик. И кто-то по-лещиному трогал, обсасывал этого выползка. Поплавок то чуть чуть скрывался, то полностью выходил из воды, ложился набок и от­плывал в сторону. Полсела ребятишек, ровесников Махахея, стояли за его спиной, нетерпеливо сучили ногами. Советовали все сразу — и подсекать, и не торопиться. Он подсек, вытащил нетронутым своего росовика. Забросил снова, проклиная советчиков: а вдруг не подойдет лещ, напугал он его. Но клев продолжался, и опять такой же осторож­ный, рассудительный. И все уже поверили в крупную рыбу. И Тимо­фей, напрягшись, ожидая сопротивления, подсек во второй раз. Леска взвилась запуталась в ветвях дуба, а на свободном ее конце трепы­хался ершик в два раза меньше червя. Где только рос, из какого голод­ного края прибежал в эту глубь такой оглоед. И каким оглушительным смехом встретил его берег.

Махахею темно в глазах все стало, он ринулся, пошел врукопаш­ную на того ерша, сорвал его с крючка и хотел уже шмякнуть на пе­сок и топтать, топтать ногами, но почувствовал вдруг обжигающую боль в пальце. Обозлился и удивился, сколько боли может таить в се­бе этот ерш, это ничто, где она только скрывается в нем, та боль, если он ее чувствовал весь день и сегодня, почти полвека спустя, она не отошла еще. Вот так чепуха, вот так мелочь, сопливый ерш. Немеет, от­нимается палец на правой, на рабочей руке.

Они ведь, ребятишки, тогда, полвека назад, зверски обошлись с тем ершом запинали его босыми ногами, замучили, засыпали в песке распяли с неистовой радостью и восторгом, не признавая в нем. нf живого ни мертвого видя одну только досадную бесполезность, му сор. отходы жизни и воды. Но в этом мусоре сущего, оказывается, есть еще и память И еще что-то кроме памяти породнен этот ерш-бес­полезность и с ним, не с ним самим, а с тем, кто невидим в нем и не­ясен ему самому с человеческим в нем. в Махахее. Махахей допускал в себе присутствие некого другого. Этот другой всю жизнь был в нем, глаз ли какой всевидящий и судящий его, человек ли другой, жив­ший давным-давно и давно умерший, но воскресший потом в его, Ма­хахея, земной оболочке, а может, и не родившийся еще человек, пред­чувствующий еще только свое будущее рождение и в этом своем предчувствии оберегающий и себя, и его, Махахея, ото всего, что ка­залось недостойным ему, чего пришлось бы потом стыдиться. Этот дру­гой вошел в Махахея еще в детстве, и не всегда жили они в ладу. Случались между ними обиды и ссоры, случалось, что другой и ухо­дил — ненадолго, но все ж покидал его. В войну было. В родном селе. Но про то не знает ни одна живая душа, даже баба его Ганна не знает. Не поворачивается у него язык. Пытался рассказать дитяте, сироте Матвею Ровде, да вовремя остановился. Тот, другой в нем, и остановил его: не все и не всем надо знать про тебя. В плену у немцев был онг Махахей. Под автоматом, правда, но руки поднял. Поднял, зная, что делает, и потому до конца, наверно, дней своих суждено ему помнить о том и мучиться. Сидел он, отсиживался в жите возле Князьбора, ко­гда немцы впервые ворвались в его деревню и убили бусла. Упал бусел, поднялся из жита Махахей. А перед ним немец, автомат от своей гру­ди в грудь ему направил. И вот-вот, кажется, выскочит оттуда чертик, и кончится этим чертиком его, Махахея, жизнь. Знает об этом немец, знает об этом Махахей, и чертик знает, улыбается из черного дула ав­томата. И немец улыбается: ком, ком, ком... На Махахее свитка кресть­янская, а галифе с обмотками солдатские. Только что с боя прибежал, километров семьдесят вчесал, те же немцы сюда приперли. Как вре­зали в первом же бою, так до самого дома и опомниться не мог. Но из боя он бежал, почти не зная, от кого и почему бежит. А тут перед ним уже видимый враг. Тут уже ничего списать неЛьзя. И стояли они друг перед другом, лицо в лицо. И лицо чужое, немецкое вовсе не казалось Махахею ни чужим, ни немецким, на своего, деревенского был похож немец, на Аркадя Барздыку, только было его лицо довольное. «Это он радуется, что взял меня в плен»,— догадался Махахей и обозлился: Аркадя Барздыку он побарывал и в волейбол играл лучше его, бил пушечно с правой и с левой.