— Где же это взял столько дубов?
— Где взял, там уже нет,— и хмельно засмеялся.— А ты рыбку ловишь.
— А я вот рыбку ловлю,— в словах мужика он услышал не только довольство, но вроде бы как и осуждение, что занимается пустым делом. Но сам осуждать мужика за ворованные дубы не стал, хотя был на все сто процентов уверен, что дубы эти нечестные и если не у Сидора Щура, то у кого-то другого за водку купленные.
С Щуром мужику было проще, он знал, как к нему подойти, сколько дать, чтобы без волокиты выбрать, что ему надо, и с помощью того же Щура срубить, раскряжевать, погрузить и увезти.
— Как же ты по речке отваживаешься ехать? — сказал он мужику с упреком.
— А что, речка — не дорога?
— До бога сейчас эта дорога.
— До бога? — мужик опять довольно хохотнул и посмотрел сначала на небо, потом на Махахея.— Шутник ты, только некогда мне с тобой шутить.
— И утопиться не боишься?
— Утоплюсь, тогда и бояться буду, а пока жив, бояться некогда,— он еще раз посмотрел на Махахея, но уже как бы извинительно. И Махахей заглянул ему в глаза и увидел в них прожитое сегодня утро, натугу, с которой он ворочал эти дубы, покорность, с которой шел к леснику, выпитый с тем лесником самогон и страх и нетерпение увидел и пожалел мужика.
И мужик словно почувствовал эту его жалость.
— Ты не бойся, не бойся за меня, мы, Ерши, народ живучий. Мы по этой речке каждый год ездим, пока кто-нибудь да не утопнет.
— А почему Ерши?
— А прозвище у меня такое. И деревня наша Ерши называется.
— Знаю, слышал,— сказал Махахей.— Это в вашей деревне, рассказывают, мужик мерина укусил?
— Неправда,— сказал мужик.— Брешут люди, не мерина, а кобылу. Во, жив свидетель, не даст неправды сказать,— и попутчик Махахея ткнул кнутом в коника, что тянул сани. Но Махахей смотрел не на коника, а на мужика.— Ну что ты на меня глядишь? — и не подумал запираться мужик.— Я тот самый и есть, который кобылу покусал.
— Как же ты ее?
— Просто за губу,— и, видя, что Махахею хочется подробностей, принялся рассказывать, как ему надо было ехать за сеном, кобылку дали на полдня, а она уже отработала свое в ночь, И в оглобли ни в какую. Он и бил, и хвост крутил, и под хвост уже хотел колючку ставить, да не нашел. Запалил под нею пук соломы, солома горит, шерсть на кобылке уже под брюхом трещит, а она как вкопанная.— Ведает, что сверхурочно заставляют робить, уперлась, хоть правление созывай, норовистая, ну и мы, Ерши, народ колючий. Зашел спереди, в глаза ей посмотреть, а она морду воротит. Тут я осатанел. Ах ты, скотина, думаю, у меня ж работа стоить. Кто ж ее за меня робить будет? И за губу ее. Она голову вниз, губы поджала, болить, крепко хватил. И стоим мы, зубы один на одного выскалили. Гляжу я, слеза у нее из глаз, и у меня, чувствую, слеза. Разжал зубы. Она заржала и морду свою мне на голову. Ну, думаю, кончился Ерш, как хватит сейчас, и нету головы. Нет, постояла так и тихо на ухо шепчет мне: «Ты што, очумел, живоглотина, кусаться стал, Ершина проклятый».— «А ты,— говорю,— тоже штучка добрая, ягодка моя, может, я это не кусал тебя, а приголубливал, целовал так?»— «С чего это вы, Ерши, звереть начали?»—«А вы чего права качаете и не слушаетесь? Пошли работать, никто за нас работы нашей не сделает. Пошли». Заржала, согласилась, значит, и пошла...