Выбрать главу

— Вот-вот, всю жизнь хапаешь, хапаешь, всю жизнь, что плохо лежит, твое.

— Мое, все мое. И семеро по лавкам, рты зявите, а заткнуть их чем? Для кого все это, сынок, для кого? Мне уже хвойку на ящичек приглядывать надо. Для вас же все, для тебя.

— Мне от тебя ничего не надо.

— Сейчас не надо, а тогда, а вчера, и еще бог ведает, что буде завтра. И к кому ты, окромя батьки, побежишь? Ровда тебе, думаешь, на всю жизнь хлеба даст? У Ровды твоего у самого, как у камыша — хрен да душа, сёння густо, завтра пусто.

— Да уж лучше пусто... Слез ты наших не видел, батька. Не ви­дел, как мы по улице крадком ходили, как нам в спины последняя сволочь пальцами тыкала: Барздынчата ид уть, прибирайте все с глаз... Батька, батька...

— Спасибо, дякуй тебе за все — и за это, за труды мои, за гры­жу... Яблоко от яблони недалеко падает, а ты далеко откатился. В ко­го ты только, сын...

— В тебя, батька, и чуть-чуть в человека, понимаю, чуть-чуть только... Все, батька,— Васька подтолкнул отца,— иди, лавочка с ря­биной закрывается, чтобы ноги твоей тут не было.

— Ты что, грозишь мне, батьке своему грозишь? Ты что, лесник?

— Лесник не лесник, а не посмотрю, что ты мой батька...

— Добра, сынку, добра, понял я.

— Что ты поняла

— А все понял,— и Аркадь Барздыка отвернулся от сына, вы­сморкался, подхватил ведро и, угнувшись, пошагал, заколыхался меж кустов. То, как уходил от него отец, Васька видел и сейчас, но вчера он жалел его, а сейчас нет. Сейчас в нем ни к кому не было жалости. С отцом еще все могло уладиться, но его добил брошенным прина­родно «сморкачом» Матвей Ровда. Когда-то он гнал вместе с Надькой и Ненене гусей от речки в хлев, вот так же теперь завернули и за­гнали его. Он хитрил сам с собой, когда говорил, что не знает, куда выведет его эта дорога. Знал, только не хотел признаваться. Давно уже думал, с первых дней уборки, вот так, с полным бункером зерна рвануться в эту дорогу. Привезти это зерно туда, куда надо, выгру­зить, как грозился Матвею, на стол, не такой, как у Матвея, стол, получше, побольше, выгрузить и объявить цену этому зерну. Пусть бы попытались расплатиться за речку, за лес, за землю, за батьку его, за рябину, что шла в заготовку зеленой — ноль целых четыре десятых рубля килограмм, ноль целых и четыре десятых за ягоду, лист и целое дерево с двумя лосями и лосенком в придачу.

Раньше земля казалась ему вечной, он был на ней чем-то вроде дерева или куста, появился, чтобы отстоять положенное в какой-ни­будь заповедной глуши, зеленеть, расцветать веснами, радоваться ле­ту, грустить осенью, дремать в затишных снегах зимы, ни во что не вмешиваясь, надеясь, что в награду за это и его никто не тронет, ни огонь и ни вода, ни топор, ни пила. Так появлялись и жили не только деревья и кусты, но и все живое, те же птицы князьборские, буслы вылупливались на белый свет, учились есть и летать, познавать опас­ность и то, как избежать этой опасности, живя тем кругом забот, страстей и страданий, в котором жили и их родители, ничего не ме­няя и не пытаясь изменить, потому что все это было уже устоявшим­ся, они появились в этом мире на все уже сотворенное до них и для них. И сотворенное разумно, ибо сама уже жизнь, тот факт, что они присутствуют в этой жизни, заключал в себе и разумность, и проду­манность, и некую даже систему. И не в их слабых силах и не в си­лах его, Васьки, было вмешиваться в эту систему, если ее создавали поколениями и во главе этих поколений стояли такие люди, не ему, Ваське Барздыке, равняться с ними. Они давно, еще до его рождения, все продумали за него, определили его жизнь, возложив на него лишь одно: заботу о собственном пропитании, о хлебе насущном. Для до­бычи этого хлеба была у него пара хлеборобских рук и какая-никакая хлеборобская голова, чтобы хлеб добывался легче, чтобы не кровавыми были мозоли на руках; чтобы он мог не только жить, -но и продол­жать эту сотворенную для него жизнь. Жизнь для него не творилась, как не творилась она, а только продолжалась и в его Князьборе. Для этого в небесах или на земле был изобретен специальный ключик, и тем ключиком кто-то, оставаясь невидимым, время от времени за­водил его и тех, кто был рядом с ним, и, повинуясь заводу, он и дви­гался от рождения в детство, от детства во взрослость. И единствен­ное, что его не устраивало в этом движении, это конечность его. Этой конечности он особенно боялся в детстве, и не столько за себя, сколь­ко за родителей. Они, как опять же казалось ему, должны быть бес­конечными, бессмертными. Позже он свыкся с этой боязнью, и то, что отец с матерью не вечны, уже не так пугало его, как не пугала и собственная смерть, потому что была она в такой дали, о которой можно было и не задумываться, не трудить голову. Гораздо важнее было другое — поскорее вырасти и стать таким же, как родители. Вы­рос, почти вырос и стал. И тут он заметил, что его лишают того, что было у родителей: привычности. Эта неустойчивость, колебания воз­мутили и разбудили его. В поисках опоры он начал оглядываться на прожитое им и другими, и его не устраивало уже быть в этом прожи­том и в том, что предстояло еще прожить, ни кустом, ни деревом, ни птицей. Оказывается, у него было совсем другое представление о себе и о мире, всегда другое, только оно до поры до времени было словно закрыто пленкой — постоянной заботой отца и матери высто­ять в дне сегодняшнем и обеспечить день завтрашний, не утруждая себя раздумьями о праведности и неправедности этого хлеба, добы­ваемого для себя и своих детей. Так уж сложилась их жизнь, и не ему, не знавшему ни мора, ни голода, ни бесконечных войн, судить их, ведь он родился совсем в другое время, винтовка досталась ему только на два года, и то лишь только для того, чтобы он почувство­вал, понял, что ни дерево, ни птица и ни речка — что все это не он, а для него. Вот как было всегда на земле и должно быть, иначе жизнь уйдет в бессмысленность, лишившись человеческого начала, подме­нив его бог знает чем. И за это настало время сражаться. Потому, быть может, сам не сознавая того, он учился не тому, как рубить лес, а тому, как растить его. Это же и погнало его сейчас в дорогу.