Но у Лукошко (он подумал об этом с острым чувством удовлетворения) имелась Коллекция, а у Петра Антоновича не было за душой ничего, кроме этой несчастной тарелки, которую у него собирались отнять. Старик был измучен мыслями о неудавшейся жизни и страшно одинок. Семен Григорьевич тотчас же решил для себя: вот на это и надо бить. За надежду избавиться от проказы одиночества Петр Антонович отдаст все, не то что тарелку. Последнюю рубашку снимет и отдаст; впрочем, это еще вопрос, есть ли у него хотя бы одна целая рубашка.
Поэтому, не жалея растрачиваемого времени, Семен Григорьевич сидел в темной комнатушке и вел с хозяином неторопливый разговор об искусстве («Да, ныне уже нет таких голосов, как прежде, хотя училищ и консерваторий пруд пруди. А что толку, на музыканта или певца выучить нельзя, талант, батенька, нужен, талант, а он от бога!»). Под конец ввернул: хорошо бы им почаще встречаться, беседовать, а то ведь душу отвести не с кем. Старик радостно встрепенулся: «Это было бы замечательно!» — и предложил Семену Григорьевичу чаю с вареньем. Гость с детства не терпел варенья, но виду не подал, наоборот, как бы даже обрадовался: «Никак вишневое? Самое мое любимое». И начисто выскреб предложенную хозяином розеточку с густым сладким варевом.
На прощание пригласил Петра Антоновича к себе: «Не чинитесь, заходите запросто, мы ведь не чужие, артисты, нам с вами есть о чем поговорить. Покажу свою коллекцию. Да, кстати, этой коллекции я и обязан нашему приятному знакомству. Говорят, у вас есть уникальная вещица, тарелка с арфисткой, так не уступите ли, разумеется, готов заплатить…»
Услышав о деньгах, Петр Антонович страшно засмущался. Ему неприятно стало, что его принимают за бедняка, человека нуждающегося, он забормотал что-то несусветное: мол, скромно живет лишь потому, что главное для него жизнь духа, а не тела. При этом ткнул рукой в сторону украшавших стену старых театральных афиш и книжного развала на подоконнике и быстро запахнул на груди свой халат, чтобы не видно было несвежей майки с прорехой, неловко стянутой через край ниткой.
Вскоре Петр Антонович навестил Лукошко в его квартире на старом Арбате. На нем был темно-синий бостоновый костюм (по нагрудному карману, расположенному не на левой стороне груди, как положено, а на правой, нетрудно было определить, что костюм перелицован). Лицо чисто выбрито, на подбородке косой порез.
Притихший Петр Антонович осматривал роскошную коллекцию, слушая пояснения гостеприимного хозяина:
— Двести лет назад эмиссары Екатерины Второй колесили по всей Европе, не торгуясь, выкладывали графам да князьям кожаные мешки с золотыми червонцами, отсылали в Петербург картины, фарфор, хрусталь, изделия из золота, серебра и бронзы. Все это вы можете узреть в Эрмитаже… Вы ведь там, конечно, не раз бывали, мой друг?
Петр Антонович поперхнулся:
— Да, да, разумеется… — и покраснел. Он был честен и сам понять не мог, как слетела с его уст эта ложь. В Эрмитаже он был всего лишь один раз и не запомнил ничего, кроме картины, с которой, повернувшись к нему всем телом, глядела на него, улыбаясь, нагая женщина. Женщина до удивления была похожа на учительницу, с которой он когда-то познакомился на гастролях…
А Семен Григорьевич тем временем рассказывал:
— Екатерина Вторая платила за произведения искусства золотом из царской казны. А то, что вы видите здесь, мой друг, все это оплачено медными грошами, заработанными честным трудом скромного музыканта.
Однако «заработано честным трудом», по-видимому, было немало.
Голосом, прерывавшимся от волнения и гордости, Лукошко перечислял свои сокровища:
— Ваза амфоровидная… с изображением Петра Великого. Фарфор. Ваза, как видите, позолочена, голубое крытье… Роспись завода Сафронова, первая половина XIX века… А вот это — исключительная ценность! Часы настольные, белого мрамора с золоченой бронзой. Французская фирма, конец XVIII века.
А потом Лукошко поил потрясенного гостя чаем.
— Только извините ради бога, варенья предложить не могу. Кончилось. Вот берите пастилку… Свежая, так и тает во рту.