Выбрать главу

— Ты же ходишь в музей, смотришь, любуешься, — он не терял надежды убедить ее. — Значит, тебе для чего-то это нужно?

— Ну так то в музее… А тут дома… — бормотала она и, потупившись, шла на кухню.

«Была деревенщина, деревенщиной и осталась, хотя и числилась артисткой…» — с раздражением подумал Семен Григорьевич. Он мрачнел, замыкался в себе. Постепенно привык к мысли: никто не понимает его — ни жена, ни сын. Как же ему трудно!

Однажды представилась ему редкая возможность провернуть выгодную, хотя и не совсем безгрешную операцию, и тут вдруг перед его мысленным взором возникло, круглое лицо жены с широко расставленными простодушными глазами, и… он отказался от выгодной сделки.

Отказался… Почему? Отчего? Непонятно. Вовсе не потому, что Люба будет расспрашивать, допытываться, откуда взялась новая вещица. Нет. И слова не скажет. В чем же дело? Просто он взглянул на очередную махинацию ее глазами и отступился.

Была в ней — тихой, покорной женщине — нравственная сила, которую он не мог одолеть. На свое счастье! Но Лукошко этого не понимал. До поры до времени.

Семен Григорьевич сильно горевал, когда Люба умерла. Он по-своему любил ее. Она стала сниться ему. Он видел ее молодой, тихой и нежной, ощущал прохладу ее гладкой кожи, приятную тяжесть светлых шелковистых кос. Но стоило ему, сбросив оцепенение сна, вновь начать жить, и ночные видения отступали, а образ молодой Любы тускнел, рассеивался. Он вновь вспоминал ее такой, какой она была в последние годы — отяжелевшей, бледной, страдающей одышкой. После того как Люба ушла из филармонии (по нездоровью, да и разросшаяся коллекция нуждалась в присмотре и постоянной заботе), он пристроил ее натурщицей к знакомому художнику. Оказалось, что натурщицами могут быть не только молодые, в расцвете красоты, женщины, но и пожилые, даже старухи. Эта работа не отнимала много времени. От неподвижного и долгого сидения в неудобной позе у Любы в ногах застаивалась кровь. Возвратившись домой, она, спустив чулки, начинала массировать свои ноги — неправдоподобно белые, как будто неживые.

…Перед глазами Семена Григорьевича возникла эта сцена: Люба с лицом, искаженным болью, массирует ноги, и он испытал острый укол совести. Если бы он не заставлял ее, больную, работать, может быть, она бы еще прожила.

Сегодня Лукошко впервые понял: смерть Любы — огромная, невосполнимая потеря!

Усилием воли Лукошко заставил себя встать с постели, сделать зарядку, принять душ. При этом старался не думать о разыгравшейся вчера безобразной сцене. Но не думать было нельзя. Конечно, вдова раззвонит о случившемся по всему оркестру. Семену Григорьевичу будет трудно работать на старом месте… «Плевать! — подумал он. — Перейду в другой театр, и все. Такого скрипача с руками оторвут».

Он взял в руки скрипку, чувствуя потребность доказать самому себе, что еще может и еще как может! Исполнил менуэт, который легкомысленный Моцарт написал когда-то для нищего музыканта. За этот менуэт нищий впоследствии содрал немалый гонорар с издателя моцартовских произведений. Семен Григорьевич не осуждал его: нельзя упускать своего шанса.

Он хотел продолжить свои музыкальные занятия, но раздался звонок в дверь. То была соседка Изольда. Она успела уложить в парикмахерской недавно окрашенные, ярко-рыжие волосы и теперь показалась Семену Григорьевичу помолодевшей и привлекательной. «Пожалуй, ей еще нет пятидесяти. Сорок пять — сорок семь — не больше», — подумал он, оглядывая плотную фигуру соседки.

— Получите письмо, — сказала Изольда. — Взяла у почтальонши, чтобы вам зря не спускаться вниз.

Голос ее звучал мягко, участливо.

— Заходите вечерком, — неожиданно для самого себя проговорил Семен Григорьевич и смущенно кашлянул. — Посидим, кофе выпьем. Я вам что-нибудь сыграю…

Она залилась краской, как девушка:

— Ну раз вы просите… Может быть, ненадолго загляну.

— Буду рад.

И тотчас же перед его мысленным взором всплыла та вчерашняя сцена. Он стоял здесь, в передней, а за тонкой деревянной перегородкой на лестничной площадке стояла она, вдова дирижера Смирницкого. Семен Григорьевич будто снова ощутил, как лучи ненависти проникают сквозь дверь и жгут его.

— Плохо… Гадко, — сказал он вслух. И подумал: при Любе этого быть не могло. Ему нужен человек, который мог бы сдерживать его. Изольда? Она женщина неплохая, добрая.

Держа в руках врученный соседкой конверт, Семен Григорьевич подошел к окну, надорвал плотную бумагу. Письмо, казалось, было написано малым ребенком. Буквы огромные, прыгающие, строчки в конце бегут под уклон. Он с трудом разобрал каракули: