Выбрать главу

Семен Григорьевич отправил письмо и стал ждать. Он понимал, что ответа не будет, не может быть, но вопреки всему надежда не оставляла его. По нескольку раз на дню спускался вниз, с замиранием сердца вглядывался в дырочки почтового ящика — не белеет ли там конверт. Однажды разглядел — белеет, от волнения зашлось сердце. Он дрожащей рукой открыл ящик. Это оказалась инструкция «Как уберечься от пожара». Лукошко горько усмехнулся: и он сам, и его дом были охвачены бушующим пламенем, и не было силы, которая могла бы погасить этот всепожирающий огонь.

Раньше он был равнодушен к мнению окружающих. От коллектива оркестра, в котором постоянно бушевали человеческие страсти, его как бы отгораживала незримая стена. Отдаленный шум раздоров, склок, взаимных претензий, пылких дружб и коротких, но пылких любовей едва доносился до его ушей. Он появлялся на репетициях точно в назначенный срок и занимал свое место в оркестровой яме. Другие опаздывали, поэтому репетиции редко начинались вовремя. Пришедшие ранее шумно, так, чтоб слышал дирижер, возмущались опоздавшими. Лукошко же никогда голоса не подавал, тихо и терпеливо ждал, погруженный в свои мысли. В мысли о своей коллекции. Для него коллекция не была скоплением неодушевленных предметов. Это был огромный живой организм, требовавший заботы и любви. Коллекцию постоянно нужно было пополнять, заменять хорошее превосходным, превосходное — великолепным. Голова Семена Григорьевича в свободное от музыки время всегда была занята.

— Вы слышали? — обращался к нему сосед по оркестру милейший Максим Максимович Гулыга. — Николюкина опять вернулась к Дормидонтову. А ведь он клялся, что на порог ее не пустит…

— Что? Да, да, конечно, — как бы пробудившись ото сна, невнятно бормотал Семен Григорьевич.

— Что с вами? — приблизив к Лукошко свое доброе круглое лицо, все в каких-то утолщениях и шишках, озабоченно спрашивал Максим Максимович. — Не случилось ли чего? Может, нужна помощь?

Семен Григорьевич уверял: нет, ничего не надо, и вновь погружался в свои раздумья. Остальные уже давно не обращались к Лукошко, его холодная замкнутость оскорбляла: коллектив не прощает, когда кто-либо из его членов демонстративно отказывается участвовать в общей жизни, замыкается в кругу сугубо личных интересов. Только один Максим Максимович еще держался, занимал соседу место в очереди за зарплатой, если нужно, одалживал таблетку пирамидона или пятерку. Да, да, ворочая тысячами, Лукошко нередко брал в долг по мелочам — рубль, два, три, пять. Тысячи уходили на коллекцию, сам же Лукошко довольствовался рублями.

И вот в один далеко не прекрасный день Максим Максимович в ответ на просьбу Лукошко — не одолжит ли он канифоли — вдруг отвернул свое круглое и неровное лицо, напоминавшее фотографию поверхности Луны с ее рытвинами и кратерами, и ничего не ответил. Лукошко стоял как громом пораженный. Что это с Максимом Максимовичем? Чем он, Лукошко, обидел его? Может, запамятовал про старый должок? Или проявил невнимание, неучтивость в буфете? И вдруг его осенило. Все ясно! Некрасивая история с тарелкой, принадлежавшей вдове дирижера, стала известна в театре, и теперь все, включая добрейшего Максима Максимовича, отвернулись от Семена Григорьевича.

Лукошко почувствовал прилив крови к голове. Он и сам не понимал, что с ним. Разве он не предугадывал подобного развития событий? Не предвидел неизбежности своего перехода на новое место работы? Предугадывал и предвидел. Более того, ему казалось, что он сравнительно легко перенесет то, что принято называть общественным осуждением. Почему же отказ Максима Максимовича дать ему канифоли вверг его в такое ужасное состояние? Кто ему этот добряк Максим Максимович? Что мне Гекуба? Что я Гекубе?

И вот оказывается: мнение этой самой Гекубы не только не безразлично Лукошко, а даже наоборот — оно жизненно важно для него.

И еще одно открытие сделал Семен Григорьевич. Обнаружил еще одно странное движение своей души. Он вдруг почувствовал себя глубоко обиженным, более того, уязвленным оттого, что вдова дирижера (ее звали, как он выяснил, Ольгой Сергеевной) предала эпизод с тарелкой всеобщей гласности. Это было самое удивительное! Обижаться на бедную вдову ему, человеку, нагло обманувшему, да что там обманувшему, можно сказать, обокравшему ее! Требовать, чтобы она держала содеянное им в тайне, оберегала его честь и достоинство? Какая дикость! Да он с ума сошел!