Необходимость такого диверсионного акта Берия мотивировал полученным указанием от одного из руководителей партии и правительства. Через несколько дней Берия меня вызвал вторично и сообщил, что необходимость диверсионного акта отпала, и приказал молчать и никому не говорить о его задании».
Сталин передумал.
Когда Литвинова в 1941 году вывели из ЦК, маршал Ворошилов сказал:
— У вас в наркомате окопалось слишком много «врагов народа».
Максим Максимович не сдержался:
— У вас не меньше! — И возмущенно спросил Сталина: — Что же, вы считаете меня «врагом народа»?
Сталин вынул трубку изо рта и ответил:
— Не считаем.
Литвинова не арестовали.
В Берлине отставка наркома Литвинова, еврея и сторонника системы коллективной безопасности, привлекла внимание Адольфа Гитлера. Германская печать и партийно-пропагандистский аппарат получили указание прекратить критику Советского Союза и большевизма, писать о новом наркоме Молотове в уважительном тоне и не упоминать, что его жена еврейка. В середине августа 1939 года Гитлер, который уже готовился к нападению на Польшу, понял, что нуждается как минимум в благожелательном нейтралитете Советского Союза.
Ситуация в Европе накалялась. Москве предстояло определиться, кого поддерживать — нацистскую Германию или западные демократии. В 1939 году Советский Союз оказался в выигрышном положении: оба враждующих лагеря искали его расположения.
Коллонтай имела возможность убедиться, что в Москве существуют различные взгляды относительно того, в каком направлении следует развивать внешнюю политику. На Александру Михайловну произвел впечатление диалог Литвинова и его первого заместителя Владимира Петровича Потемкина в Женеве — сразу после выступления наркома иностранных дел на ассамблее.
— У вас, Максим Максимович, меня поражает ваше богатство мыслей и новых утверждений в ваших речах, — начал Потемкин. — Я не могу не спрашивать себя: когда вы успели согласовать всё это с политбюро? Ведь шифровками передать всё это невозможно.
— Я и не передавал, — объяснил Литвинов. — Если я являюсь руководителем нашей внешней политики, естественно, что я могу на ассамблее изложить ее основную линию, наши требования к Лиге Наций и нашу критику политики других стран. Я же здесь не несу отсебятины, мои мысли и положения являются выводом из всей нашей внешней политики и из наших перспектив. По-вашему, Владимир Петрович, выходит так, что руководить внешней политикой политбюро мне доверяет, а говорить о ней я могу, лишь согласовав каждую фразу с политбюро.
Потемкин высказал то, что ему не понравилось:
— Но не кажется ли вам, Максим Максимович, что ваша враждебная установка к Германии перехлестнула через край?
Литвинов неожиданно остановился и внимательно посмотрел на Потемкина:
— Вам что-нибудь передали из Москвы? Говорите прямо, нечего юлить.
— Нет, это мои личные размышления. Видите ли, мы еще нуждаемся в Германии против Англии, — ответил Потемкин.
— Вы верите в эти сказки? — изумился Литвинов. — Отсрочить войну мы можем только твердым разоблачением Гитлера со всем его средневековым мировоззрением. Вы заражены франко-английскими иллюзиями, что умиротворение Гитлера возможно.
Потемкин остался при своем мнении:
— Больше вероятия, что Гитлер будет искать нашей опоры против Англии. Ваша ненависть к гитлеровской Германии туманит ваш всегда такой зоркий взор, дорогой Максим Максимович…
Коллонтай записала в дневнике: «Не люблю я В. П. Потемкина. Умный, образованный, но не искренний. Перед Литвиновым слишком «извивается», подхалимство, а иногда в отсутствие Литвинова прорываются нотки недружелюбия, будто Потемкин не хуже Литвинова мог бы быть наркомом по иностранным делам.
— У Максима Максимовича большой недостаток, как министр иностранных дел он не придает значения внешним признакам престижа, окружающей его обстановке, помпезности приемов иностранцев, — разоткровенничался как-то Потемкин.
Он ревнует или, вернее, завидует Литвинову.
— Кажется, все качества налицо у Максима Максимовича быть наркомом, а всё же не умеет он внешним своим окружением подчеркнуть выросший престиж Союза, — вырвалось у Владимира Петровича.