— Ты все поняла? Ты сознаешь, что это будет означать, если ты отдашься мне?
Она вдруг замолчала… Мэри плакала. Стивен сказала безо всякого выражения в голосе:
— Я слишком много прошу, ты права. Это слишком. Мне пришлось высказать все это тебе — прости меня, Мэри.
Но Мэри повернулась к ней, глаза ее горели:
— И ты можешь так говорить — ты, когда только что сказала, что любишь меня? Какое мне дело до того, что ты сейчас мне рассказала? Какое мне дело до того, что думает мир? Какое дело мне до всего на свете, кроме тебя, такой, как ты есть — я люблю тебя такой, какая ты есть! Неужели ты думаешь, что я плачу из-за того, что ты мне рассказала? Я плачу, потому что вижу твое милое лицо со шрамом… вижу, какое оно несчастное… Разве ты не понимаешь, что я принадлежу тебе, Стивен, вся как есть?
Стивен наклонилась и стала робко целовать руки Мэри, потому что больше она не могла найти слов… и этой ночью они не были разделены.
Глава тридцать девятая
Странным, хотя и совершенно естественным для них казалось это новое, пылкое счастье; в нем было что-то прекрасное и настоятельное, что лежало почти за пределами их воли. Чем-то первобытным и извечным, как сама Природа, казалась Мэри и Стивен их любовь. Ведь теперь они находились в хватке Творения, его всепоглощающего стремления творить; стремления, которое иногда слепо рвется вперед, как по плодородным, так и по бесплодным каналам. Эта почти невыносимая жизненная сила, не подверженная воле, схватила их и сделала частью своего существования; и те, кто никогда не создали бы новую жизнь, все же были в эти минуты одним целым с потоком жизни… О, великое и непостижимое неразумие!
Но за пределами этой бурной реки лежали нежные, тихие бухты отдохновения, где тело могло покоиться в довольстве, а губы шептали праздные слова, а взгляды подергивались золотой дымкой, которая ослепляла их, раскрывая им всю красоту. Тогда Стивен протягивала руку и притрагивалась к лежавшей рядом Мэри, счастливая лишь от того, что чувствовала ее рядом. Часы текли к рассвету или закату; цветы открывались и засыпали в изобильном саду; и иногда, если это был вечер, нищие с песнями приходили в сад; оборванные люди, которые ловко играли на гитарах и пели песни, старинные мелодии которых вели свое начало из Испании, но слова их шли прямо из сердца этого острова:
И теперь Мэри больше не приходилось беспокойно вздыхать, ей не хотелось больше прильнуть щекой к плечу Стивен; ведь ее законное место было в объятьях Стивен, и там была она, сраженная покоем, который нисходит в такие минуты на всех счастливых влюбленных. Они сидели вместе в маленькой бухте, из которой были видны долгие мили океана. Вода вспыхивала закатным светом, потом приобретала нежный, почти неразличимый пурпурный оттенок; потом, вновь зажженная африканской ночью, она сияла в странном темно-синем ореоле, прежде чем поднималась луна.
И Стивен, держа девушку в своих объятьях, чувствовала, что она действительно была для Мэри всем — отцом, матерью, другом и любовником, всем; и Мэри тоже была всем для ней — ребенком, другом и возлюбленной, всем. Но Мэри, поскольку она была женщиной с головы до ног, отдыхала без мыслей, без экзальтации, без вопросов; ей не нужны были вопросы, ведь теперь у нее было лишь одно — Стивен.
Время, самый беспощадный противник влюбленных, равнодушно шло к весне. Был март, и внизу, в шумном Пуэрто, вовсю цвели бугенвиллии, а в старом городе Оротава зацветали огромные кусты, тяжелые от белых камелий. В саду виллы зацвели апельсиновые деревья, а маленькая бухта, откуда было видно море, была покрыта старыми глициниями, мощные стволы которых были втрое толще, чем их поросль. Но, несмотря на преследовавшую их тень сожаления при мысли о том, чтобы покинуть Оротаву, Стивен была глубоко и благодатно счастлива. Такого счастья она никогда не достигала, и оно принадлежало ей, завладев ее телом и душой — и Мэри тоже была счастлива.
Стивен, бывало, спрашивала ее: «Я делаю все, чтобы ты была довольна? Скажи мне, есть что-нибудь на свете, что тебе нужно?» И Мэри всегда отвечала одно и тоже — она серьезно говорила: «Только ты, Стивен».