— Потуши, деточка, свет.
— Ты хочешь уйти?
— Мне рано вставать, ты знаешь, я еду в город.
Лаура подумала — Зайга могла попросить привезти ей какой-нибудь пустяк, но та не попросила, а только, как показалось Лауре, вздохнула.
Свет потух.
— Спокойной ночи, дружок.
— Мне будет скучно.
— Когда, доченька?
— Завтра.
— Почитай… или порисуй. У тебя еще есть бумага?
— Ага. Но ты только скорее, ладно?
— Постараюсь. Хотя нам завтра сидеть долго.
Какое-то время слышалось только дыхание.
— Я тебе нарисую что-нибудь. Хочешь?
— Хочу.
— А что нарисовать?
— Мне все равно, дружок. Хотя бы цветок… или что-нибудь еще.
— Я нарисую снег. Белый такой, теплый снег.
— Что ты, дружок, разве снег теплый? Он бы тогда растаял. Ты, наверно, такой снег видела во сне.
— Не-ет. Снег, когда падает, теплый. Только люди не замечают.
— Кто же тогда замечает?
— Деревья и камни… и дома.
Голос в темноте звучал сонно и нежно.
«Где я это слышала?» — копалась в памяти Лаура и вдруг вспомнила: Рич!
Это было в тот день, когда они ехали из больницы с малышом и в пути застрял их «виллис». Запоздавший в ту зиму снег, будто наверстывая упущенное, валом валил с низкого, клубящегося неба, повисшего на дымовых трубах и елях. Все оделось, окуталось белизной, и Рич сказал, что, глядя на этот снег, чувствуешь тепло. Веселый, раскрасневшийся, он прямо не мог усидеть на месте, все рвался куда-то, суетился и, когда машина застряла, скорее обрадовался, чем огорчился. Копал снег с охотой, постепенно сам покрываясь снегом, и никак не хотел отдать лопату, они с Глауданом тянули ее каждый к себе; было так смешно, что взрослые мужчины, как дети, чуть не дерутся из-за лопаты, а малыш тем временем проснулся, заплакал, и невозможно было его успокоить, и Глаудан сказал: «Настойчивый ты, не хуже мальчонки!» — или что-то в этом роде. Рич глядел сквозь стекло, не решаясь открыть дверцу, чтобы не простудить Мариса, у которого имени еще не было, и снег таял на его смеющемся, разгоряченном лице…
— О чем ты думаешь, мама?
— Да так, детка…
Что из всего этого она могла рассказать дочери? Ведь ничего, в сущности, тогда не произошло… ничего особенного, просто это были светлые минуты в ее жизни, другому их не понять. Качели судьбы вознесли ее ввысь, к вершинам деревьев, и снова понесли вниз, к обыденности, к будням.
— Мама…
— Спи, детка, а я пойду. Спокойной ночи!
Может быть, счастье, выпавшее на долю Лауры, было скромным? Ведь когда она оглядывалась на свою жизнь, горными пиками в ней высились дни, когда родились дети. То были великие минуты просветления, которые природа подарила только женщине, как бы в награду за все, что и выстрадать суждено только ей. Она лежала тяжелая, как земля после грозы, не в силах пошевелить рукой, в измученном теле ныл каждый мускул, а в ушах, как чудо, звучал тоненький сиплый голос ребенка, заполнявший собой весь мир. Она слышала его и потом, уже в палате, через стену, отличая от других; удивительный приемник в ней был настроен на голос именно своего ребенка…
«Что передать вашему мужу, Датава? Он стоит, не уходит».
Потом уж Лауре сказали, что Рич прождал внизу пять с половиной часов, сначала шагал взад-вперед у парадного, пока кто-то из медперсонала не сжалился и не пустил его в коридор погреться.
«Опять ваш муж, Датава…»
Потом они виделись через окно. Лаура уже ходила, но открыть окно боялась — у нее была небольшая температура. Она не слыхала, что кричал ей Рич, только видела оживленное румяное лицо; стоя на ветру, он держал шапку в руке. Лаура сделала ему знак — пусть наденет, не мерзнет, но Рич не понял ее жеста, принял его за приглашение войти и с комичным сожалением развел руками. Ветер развевал его черные кудрявые волосы…
В эти минуты Лауре казалось, что она любит мужа. Но это был только мираж — отблеск тихого счастья, до краев наполнявшего Лауру. Сквозь расстояние и время, разделяющие их, как тогда разделяло стекло в больничном окне, Лаура видела, что она никогда по сути не понимала Рича, что ее всегда смущала, даже пугала противоречивость его характера, столь чуждая ее спокойной, уравновешенной натуре. Веселый, бесшабашный, он через каких-нибудь два часа мог без видимой причины впасть в крайнее уныние. С утра уедет сияющий, неотразимый в своей мужской красоте, а вечером притащится жалкий, грязный, как последний бродяга. Его руки от избытка сил были как натянутые тросы, и тем не менее при виде хмельного соседа, нетвердым шагом топающего в Томарини, он с неподдельным страхом вбегал в дом, беспомощно бормоча: «Лаура, дорогая, спаси, опять он идет со своей проклятой водкой!» Желание исправиться уравновешивалось в нем неспособностью исправиться. Он требовал терпения и был как ребенок: податливый и непостоянный, наивный и забывчивый, за ним надо было смотреть, остерегать его, отводить домой; быстрей всего выветривались из его головы собственные обещания и клятвы. Он был ласков и нетерпим в одно и то же время. Он был добрый и стал злодеем… Если бы Лауре, когда она пришла в Томарини, сказали, что Рича будут судить за убийство, она бы, наверно, засмеялась, настолько невероятно… просто чудовищно это звучало. Она шла сюда с верой, с решимостью, но ветер их с годами развеял, унес как сухой песок, и она сдалась…