Выбрать главу

— Ибрай, душа моя… — Николай Иванович словно бы смутился чем-то. — Если Его сиятельство наведет разговор на киргизов… Ну, коль спросит, знаю ли подходящих людей для руководства просвещением в степи, то можно ли назвать тебя? Как-никак, теперь ты уездное начальство, а обеспеченность, знаешь, какая в школьном деле…

Никак не мог добрейший Николай Иванович скрывать своих чувств. Не просто дело было в уходе с уездной службы. Сама личность графа ставила людей в особое положение. Свирепейшим гонителем всего нового выступал министр народного просвещения, и господин Щедрин даже особо вывел его в своей сатире. Считалось неприличным в чем-то иметь к нему отношение…

— Вы же знаете, Николай Иванович, сколь не подхожу я для административной деятельности, — ответил он, не раздумывая. — И вся моя жизнь состоит в просвещении для киргизов. Если Его сиятельство найдет меня подходящим для такого дела, то с охотой примусь за него. Но в том только направлении, которое вам известно.

Последние слова он сказал с твердостью, и Николай Иванович согласно закивал головой:

— Так вы уж скорей возвращайтесь из Петербурга, голубчик!

Удивительно радостное чувство не уходило от него. То была не просто приподнятость от незнакомого места, от красивых четырех и пятиэтажных домов или невиданного им до сих уличного движения. Наоборот, он все тут как будто хорошо знал: Невский проспект с клодтовыми конями на мосту, Дворцовую площадь, памятники, медленно текущую Неву с береговым гранитом. Но даже и не там, а заходя в узкие каменные дворы на боковых улицах, он узнавал чахлую зелень в газонах, темные, ведущие до чердаков лестницы, чиновников, женщин в капотах, идущих с корзинками за провизией. Только потом он сообразил, что читал уже про все это.

Однако чувство было шире. На Невском ли, перед Исаакием или на площади перед вздыбленным конем, он ощущал некое гордое состояние духа. Какими-то путями он сам и все узунские кипчаки имели сюда прямое отношение. Здесь все устремлялось вперед, из окоёма. В Москве, когда стоял он у Лобного места или ходил по Охотному ряду, такое чувство к нему не приходило, но здесь проявилось вдруг со всей ясностью. Наверно, это и было то, что в спорах у учителя Алатырцева или тургайских застольях называлось словом Отечество…

По широкой, белого мрамора лестнице прошел он во второй этаж, в большой квадратной приемной сказал молодому, с поджатыми губами чиновнику:

— Член-сотрудник Императорского общества Алтынсарин из Оренбурга.

Чиновник вернулся, поклонился слегка: «Извольте подождать!» В высокую двойную дверь заходили люди с длинными волосами, еще чиновники. Вышел оттуда раскрасневшийся полный человек с бородкой на знакомом лице. В руке были растрепанные журнальные листы без обложки.

— Это уж прямое скудоумство, господа!..

Сказав это как бы в воздух и обведя невидящим взглядом его и секретаря, человек почти выбежал на лестницу. А он вспомнил и привстал от волнения. То был известный в России литератор.

Через некоторое время звякнул звонок, и его позвали за дверь. Он сразу устремил взгляд на сидящего в высоком кресле человека. Когда-то бронзовые завитки волос по краям лба сделались у того совсем серыми, и глаза были такого же ровного цвета.

— Рад весьма старинному, можно сказать, знакомцу… В конгрессе о киргизах имеется сообщение… Попрошу господина Беринга озаботиться вами для лучшего ознакомления со столицей. Питаю надежду, что будете посещать меня в период пребывания…

— Посчитаю долгом своим, Ваше высокопревосходительство… — у него сдавило горло. — Василий Васильевич…

Генерал как будто ничего не слышал. Поданная ему рука была неосязаемая. Корректурные листы стопами лежали на огромном, с зеленым сукном столе…

Господин Беринг, секретарь Третьего международного конгресса востоковедов, принял его тепло. Так здесь все говорили в Петербурге, с какой-то особой воспитанностью:

— Имел честь быть знакомым с вашим земляком Валихановым. Человек высокого долга!

Он не раз слышал о султане Валиханове, служившем некогда при Западно-Сибирском генерал-губернаторстве. Во всех трудах о киргизах обязательно упоминалось его имя. Умер тот совсем молодым.

Беринг внес его в одну из групп, что после заседаний ездили смотреть Петербург и окрестности. Даже в Лицейском саду он был, который воспел поэт. На конгрессе он сидел в относящейся к российской части ложе между почтенным генералом и молодым моряком-исследователем южных островов.