Вставай, подымайся, рабочий народ,
Вставай на борьбу, люд голодный,
Раздайся крик мести народной --
Вперед! Вперед! Вперед!
Сыскоса, из-за заборов, коснули тяжелые ливни пуль... Закрошилась белая береза, забились напротив звонки стекла в рамах, задырявели, плеснулись вбок на перила рабочие составы поездов, смешались тысячи пле-тучих ног и рук, хлынули по бульварам, легли на выгнутые колеса бульварных аллей, и подымались головы и бились о землю, прижатые ливнем. Савва задумчиво говорил сам с собой, покачивая и укладывая простреленную ногу у Никиты на погосте:
-- А идет! А идет!
И опять начались те же неверные, обманчивые будни.
Чаще и чаще не слушалось Саввы сердце. Оно как бы вываливалось в подмышку припухлым мешочком и отстраняло от тела левую руку. Сердце вдруг переворачивалось в груди и кидалось в голову комками крови, названивало в ушах далеким звоном с островерхих колоколен. А главное, оно мешало ходить. Савва застревал на заборах, сваливался с них и не мог встать, отползал в бурьяны, лопухи. Сыщики ходили рядом, а он пригибал к земле голову. И глаза всплывали обидными лужицами слез.
Сердце ненадолго угомонялось. Савва опять кружил, неся легкое бремя любимых забот и тревог, неделями, месяцами, годами... И не доносил.
Июльский зной был, как костер: палило сверху, палило снизу. Сверху тяжко дышало рыжее, плавкое солнце -- львиная голова с огненной бородой:
Рыжий красного спросил:
"Где ты бороду красил?"
"Я на солнышке лежал,
Красной бородой дрожал!"
-- а снизу пыль лежала густая, зола-перекаль, пылила, порошила горячим паром, обдувала Савву под рубашку, осаживалась на шее жгучими каплями солнечных рос. В гостинице "Золотой Якорь" остановился коммивояжер завода "Шарикоподшипник". Он внес в номер маленький чемодан и футляр с мандолиной. В первый день коммивояжер выходил и вернулся поздно домой: бегливая, настойчивая работа коммивояжерство! И не играл на мандолине. Утром он долго не вставал, с завязанным горлом пил чай -- и опять лег.
Сердце у Саввы лезло в подмышку, грудь теснило и распирало. Будто хотели разорваться ребра.
Лакей тревожно заглядывал в двери. Савва поманил его рукой, одними пальцами, и прохрипел:
-- Доктора... не зовите. Это -- припадок... Это пройдет само... Завтра встану.
Ночью он держался застывшими руками за кровать, отгибал голову на подушке, пережидая редкое и больное дыхание. Сердце то стучало колотушкой и поднимало левый сосок мелкой и сильной дробью, то замирало, ноя... И тогда холодная зимняя вода катилась по телу... Забытье и затишье сменялись кашлем, хрипом, клокочущим в горле воздухом, бившимся в раскрытом подавившемся рту. В забытьи повторялись сны старые, привычные, пугающие. И еще тяжелей, невыносимей было просыпаться от них и корчиться в золотом электрическом свете. Нога свалилась с кровати... Ей было холодно. Но Савва не мог отделить ее от пола.
Время ночное, как долгий путь в темноте. Савва все шел-шел-шел -- и не мог дойти.
И вдруг в уши ему звонко, переливчато, с перебоем, ударил звон. Он раскрыл глаза, пошевелил пальцами, легко и свободно вздохнул, понял: звонили к обедне у Афанасия Александрийского, на Сенной. Коридор проснулся. Лакеи стучали чайниками. На подносах дребезжали и стеклянно звенели стаканы. Шаг лакейский -- торопкий, шаркающий, мешался с шагом грузным, приземляющим, богатым шагом...
Савва сел на кровати -- и тогда снова перекувырнулось проснувшееся сердце, завозилось в клетке большой запертой птицей, затрещало и замахало и забило птичьими крыльями. Савва обессилел и вытянулся в Удушье.
Очнулся на полу. И опять звонили жидким звоном, Савва понял: звонили ко всенощной.
Савва осторожно поднялся на ноги, прошелся по комнате, задохся, не веря, боясь своих шагов, -- и стал медленно одеваться.
Держась за перильца, Савва спустился по лестнице.
Савва огляделся у калитки желтенького дома на Козлёне.
-- Зелюк, -- тихо сказал Савва в угловой маленькой комнатушке, -- я, кажется, умираю... Сердце... Я в "Золотом Якоре". Следи... Когда умру, сообщи в областной комитет. Пускай посылают другого. Береги технику...
Зелюк засуетился, забегал по комнате, усаживал на стул опухшего и одрябшего Савву. У него дрожали большие красные губы, глаза отчаянно бегали на гипсе лица.
Савва дрогнул голосом:
-- Прощай, Арон! Кланяйся ребятам... всем. Хвоста не было за мной...
Они обнялись и поцеловались... Зелюк забормотал:
-- Савва... Савва... оставайся... у меня... я... провожу тебя...