Молодость. Звонки по телефону, хохот, придурь и беготня в кино. Подруг — табуны; мальчишек — толпы! Все невинно вполне, но разве я к изменам ее ревновал?!
Больше всего я ревновал к юности — к тем интересам, которые были как бы отроческими.
По воскресеньям она с ребятами ездила к своей бывшей школьной учительнице. «Тимуровцы!» — смехота... Они мыли полы, весной копали грядки... И все это, понимаешь, весело, оживленно, радостно. Однажды я ей сказал: «Не кажется ли тебе, что ты выросла из одежки Тимура? Ты — женщина!»
— Тимур жил в твои времена! Он устарел — Тимур. — И вдруг с той великой запальчивостью, к которой я еще не успел привыкнуть: — А совесть?! Если твой Тимур — это совесть, так знай: я никогда-никогда не вырасту из одежки совести.
Вспыльчива она была необыкновенно... И были у нее своеобразные щупальца такта, на то направленные, чтоб не поставить себя в положение ложное, не дать коснуться столь умело оберегаемого ею чувства собственного достоинства. В этом смысле она была поразительна, гениальна. Хохочешь? Что ж!.. Уверяю тебя, она существо с секретом — в ней сплетение силы и мягкости, она несколько высокомерна, но с этим как-то удивительно сочетаются чувства долга, товарищества. Типичнейшая студентка: вожак. Одно только непостижимо: каким образом эта девчонка досталась мне?
— Понять не могу, как случилось, что ты полюбила меня. М е н я! Опомнишься — поздно будет! А? Как по-твоему?
— Не опомнюсь. А если опомнюсь — поздно не будет. Я... я, понимаешь? — любуюсь тобой. Не смейся!.. Люблю за то, что ты так здорово над собой смеешься... За ум. За мягкое обаяние!.. За мудрость, богатство души... За талант. Молчи! — а я слышу, слышу... С тобой мне весело, я наполнена. Никто бы не мог мне тебя заменить. А кроме того — ведь случается, что человеку посреди улицы на голову упадет балка? Разве логика и любовь — синонимы?
(В высшей степени лестное определение для возлюбленного! Что мне было на это сказать?!)
— Я мучаюсь! Ты терзаешь меня, — не выдерживая иногда, говорил я ей.
— Мучайся, мучайся, мой родной! — отвечала она сияя.
Дар какой-то был у этой девочки человеческий. Талант обуздывать... Ей ничего не стоило, например, вдруг заплакать от растроганности и любви. Лицо — неподвижно (даже ее говорящий нос). А из рыжих глаз, больших и добрых, безостановочно бегут слезы. Да так, понимаешь, ловко, что не краснеет нос. Как было ее не любить, как было не испытывать перед ней угрызений совести?
Но я ревновал! Ревновал к их книжкам, к их необеспеченности, к их рваным ботинкам... К тому, что они табунами шлялись по вечерам где-нибудь около Воробьевых гор. Я ревновал к речному трамваю; к гаму и шуму, который они порождали в доме Наташи.
Ее родители жили под Магаданом, присылали ей, сколько могли... Девчонка вот уж шесть лет как снимала комнату, — была вольна и свободна — свободней любой студентки.
К Ленинской библиотеке я ее, видишь ли, ревновал тоже! И там они окопались. В перерывах между занятиями, собравшись группками в коридорах, лягали друг друга, видимо для разрядочки! Все вокруг шикали, а им — наплевать. Похохочут — и снова к столам.
Я шастал, старый дурак, по «Ленинке», разыскивая ее. Представить трудно, как надо мной глумились, должно быть, ее ребята: толстый, старый. По-оклонник! Дед!
Я искал ее в этих залах и, случалось, чувствовал себя таким злосчастным, таким потерянным. Мне было ясно, что все это стыдно, стыдно... Но я метался опять, опять и клялся себе больше не делать этого никогда.
Кончилось тем, что меня, уже знала вся книжная выдача в библиотеке. И я, чтобы чем-нибудь внутренне оправдать себя, занялся потихоньку историей музыки.
А как бессовестно, сукины дети, они меня выставляли!
— Папочка! Накорми нас, пожалуйста. Мы — голодные.
И я вел их вниз и заказывал харч, а они не стеснялись, нет! Они хапали апельсины, по три порции сосисок, по три порции расстегаев. Это бы длилось до бесконечности, если бы не встревала она: «Знаете ли, довольно, ребята! Вы не верблюды, чтоб три дня потом переваривать!»
Я помню вечернее освещение в «Ленинке» до того, как зажгутся лампы. Широкий, дневной полусвет: московский. Он смешивался для меня с удивительным чувством потерянности, с тем, что медленно, устрашающе медленно, билось сердце, когда я ее находил не сразу.
Ряды голов. Стопки книг. Раз! — и лампы зажглись на столах. Обхожу ряды по второму разу. Вот она! Вот ее склоненная голова и прямые волосы. Сосредоточенно грызет самописку, пальцы в чернилах. Она! Ликование подступало к горлу... «Ты, ты!»