Иногда я опоминался, и мне становилось страшно. Ведь это человеческая судьба, а я — женат, у меня — дети. Я, разумеется, никогда ей не обещал оставить своих детей. Да и она бы этого не приняла. Хорошая она девка.
Как же быть? Как быть?.. Я старался представить себе свою маленькую Наташу, выросшую и вдруг, ни с того ни с сего, нырнувшую в тот же омут. Во мне поднималась волна безотчетной ненависти к тому, кто б осмелился тронуть мою девчонку — толстую, кроткую, беззащитную! Это был, по моим понятиям, растлитель! Я бы убил его и плакал от жалости к дочери. Я бы небось принимал валидол, жена, страдая, меня бы еще по ночам успокаивала.
Допустить, что это могло бы вдруг оказаться любовью со стороны моей выросшей дочери, — я не мог. Никакая грязь не ассоциировалась с чистотой и невинной кротостью моего ребенка.
Грязь?! Какая?
Безумие!.. Разве моя любовь не сама чистота, вдохновение, святость? Разве ее любовь не безмерно искренна?
Зачем я нужен ей?! Для того, чтоб ее терзать? Разве могли обмануть меня ее взгляд, ее робость, нежность, улыбка?..
Когда я желал ее и тянулся к ней, лицо ее выражало такую смиренную, робкую радость! Как передать это сосредоточенное и вместе детское выражение ее глаз, глядящих из-под бровей?! Полуулыбку, движение ее рук — навстречу мне?! Великая святость желания, принесенная к ногам того, кого любишь. Смесь желания и сострадания... Покорность старого сенбернара и набегавшие на глаза слезы.
Вот и все!! Впереди — обрыв. И полет. И дыхание, которое обрывается.
Да что это я говорю такое?! Ты уж меня прости. Подожди минуточку: я отойду к окну. Сейчас, я сейчас... Видишь, как я развинчен, в каком я чертовом состоянии?
Ну вот. Прошло.
Я, как всегда, понимаешь, ничего не пытался решить. Ты-то знаешь меня, собаку... Жил. Просто жил, боялся ревности и хотел ревновать и жаждал душевной боли, чтобы не уходила острота чувств. Потому что все я мог представить себе — любую меру своих мучений, только не то, чтоб я разлюбил ее!.. Как мне это тебе объяснить?
Хорошо. Ладно: допустим, ты хочешь есть. «Сейчас мы кнопку нажмем, — предлагают тебе ученые, — и вы больше не будете голодны».
«Да не желаю я вовсе, чтоб вы нажимали кнопку! Не нужна мне кнопка! Я жрать хочу. Или быть голодным...»
Скажи-ка, ты поняла?
А как же! Поняла.
Все, решительно все на свете — здоровье, силы, отличнейший друг-жена, удача, материальная обеспеченность, прекрасные, сильные, счастливые дети...
Все! Все! Все! Плюс любовь!
А не хотите ли пирожков с бархатом?
Нет?! Ага-а... Ревновать хотите: чтобы немного перчику в это блюдо отменных харчей.
...Любовь. Она дается нам от избытка довольства или от заложенных в человеке сил. Эти силы зовутся: молодость.
Любовь, даже самая униженная, несчастная, все же — л ю б о в ь.
Не рак. Не ампутация конечностей, не хроническая болезнь сердца.
Это было во время войны. Он заболел корью. Мы жили в проходной комнате, спали на топчане.
Ночью он мне сказал, что у него болят уши. Мы с ним промаялись до утра. Когда стало светать, я спросила: «Чего ты хочешь: чтоб я продолжала с тобой сидеть или ты полежишь один, а я пойду поищу доктора?»
«Доктора!» — подумав, ответил ребенок.
Я вышла на морозную улицу.
Урал... Город Пермь.
Куда идти, где разыскивать ушника? Все специалисты были мобилизованы — работали в госпиталях, служили фронту.
Я шла и плакала от слабости и бессилия. На ходу застывали слезы, смерзались ресницы, я не могла разлепить глаз.
— Гражданочка, отчего вы плачете?
— У меня заболел мальчик. Осложнение на оба уха.
— И не стыдно вам плакать из-за эдаких пустяков? На передовой погибают люди! А тут... Ну пусть он, скажем, даже лишится слуха. Это не смерть, и глухой живет! Столько женщин лишилось своих детей! А вы плачете... И не стыдно?!
В тыловом госпитале работал ушник-профессор. Я робко сказала, зачем пришла.
— Транспорт! — ответил он.
Какой, однако?.. В тыловом городе, где мобилизовали все легковые и грузовики? Лишь трамваи катили по улицам. Но для профессора трамвай, не более как трамвай, — не транспорт.
По мостовой лениво ехал возница на дровнях. Я обхватила его шею руками, прижалась мокрой щекой к его бороде.
— Ладно. Будет скулить. Садись.
И мы договорились о том, что я расплачусь хлебом.
Он подъехал к госпиталю.
Профессор вышел на морозную улицу, в шубе, в бобровой шапке. Увидел дровни, крытые грязной соломой, и задумчиво пожевал ртом.
Я сорвала платок с головы и быстро, угодливо прикрыла клочья соломы. Стояла, заглядывая в глаза старику.
— Наденьте платок! — сказал он сердито.