Выбрать главу

Я поняла, что грибок разбился и все погибло, ведь он деревянный. Сердце забилось. Зажмурившись, я бежала вниз, чтобы не видеть то страшное, что случилось с грибком.

Сейчас под балконом я подберу его остатки. Но что-то внутри меня вопило, взывая к чуду: «Пусть грибок будет целый, целый!.. Я хочу, чтоб грибок был целый!»

Он лежал под балконом. Я села на корточки, наклонилась...

Грибок был цел! Не было на нем даже самой тонкой царапины.

Этот грибок сохранил мне веру в волшебство и чудеса. Навсегда. На всю жизнь.

И, знаете ли, чудеса сбывались.

Сбывались и будут сбываться. Я это поняла тогда, в темном парадном в городе Фюрстенберге. Во время войны.

 

...Поднимаюсь по лестнице к фрау Соббота. В Германии. Несу внутри своей шинели, под кителем, усталое сердце, но в нем бушует жажда чуда. (Я вспомнила тот деревянный грибок.)

Шла и шла. Дорога вверх казалась мне длинной. Я поднималась словно во сне, где все иррационально, алогично и совершенно лишено смысла.

Я шла, наполненная предчувствием. И если глянуть вниз, в проем раскрытых дверей, там млела зелень — шевелились кроны старых деревьев и пропылившиеся травинки.

Верхняя лестничная площадка. Я стучусь в дверь.

Кристалл моей памяти, повернись к свету, вспыхни радугой, возврати мне ту старую немку, которая сделалась моим другом.

Я в Германии. Война. Германия разрушена по воле фашизма. Стоят поля, не засеянные хлебами. Над барками, над крошечными судами, застывшими где-то в заводях, под тенью ветвей, вырвались на волю дикие гуси. Совсем одичавшие. Сделавшиеся своими собственными предками. Бело летел их пух над водой. И куры зажили на барках. Они зажили там, они заменили собой людей.

Все кинуто, брошено, как в заколдованном царстве, вместо людей — птицы, птичьи перья, летавшие так страшно и так свободно, так странно и голо, говоря о запустении и о войне.

А старая немка сделалась моим другом.

Не сразу. Нелегко это сделалось, оно просачивалось медленно, как вода, дробя камень.

По разные стороны порога стояли две женщины — одна старая, другая молодая, годившаяся ей в дочери. Стояли и сухо смотрели в глаза друг другу.

— Здравствуйте. Мне сказали, что вы можете пригнать по мерке мое белье?..

Она молчала. Она не ответила: «Здравствуйте». Спокойная, высокомерная. В мягких туфлях. Ее волосы были подобраны, аккуратно подколоты.

Не сказала «здравствуйте», ответила:

— Войдите, я посмотрю.

Из темноты коридора сухо блестели глаза — сухо, мертво, напряженно.

Потом я узнала, что у нее один-единственный сын. В тот час, когда я к ней пришла, ей было неведомо, жив ли он или там, далеко в России, лежит в земле. А может быть, в плену?! Она никогда не узнала, что перед нею не молодая девушка. А мать. Две матери глядели друг на друга через порог. Готовые к ненависти... Но что такое «ненависть»?! Будто можно заплатить всей Германии за смерть одного-единственного ребенка?

С утра до ночи она, фрау Соббота, о нем, о нем... На этом кафеле в кухне он когда-то играл. Кафель холодный. Она простудила здесь ноги. Давно бы надо переложить! Под этим окном он кричал ей: «Мутти» — и вскидывал голову.

Но все то потонуло, стерлось, он был таким, каким он стал — в военной форме, коротко стриженный, с простреленной ногой.

...Сухо глянула она на меня, офицера Советской Армии. Глаза блеснули. Как она нас ненавидит!

Я вошла в комнату.

Сколько раз потом эта комната вставала передо мной. Встает и сейчас.

Посреди комнаты старомодный квадратный стол, буфет, стулья. Окно. И словно мне такое окно уже когда-то виделось где-то, во сне. Вот из окошка — узкий переулок... Откуда я его знаю?! А я знаю его, словно то переулок моего детства. Напротив окна забор. Он выкрашен в серо-зеленое. Видны одуванчики. На стебельках.

— Вы сказали, белье?

— Да. Извините. У меня в планшетке.

— Хорошо. Это можно. Придите завтра.

Я двинулась, к двери и вдруг отчего-то споткнулась. Она стояла у подоконника, обняв локти ладонями. Невозмутимая. Неподвижная. Старая женщина — старше, чем моя мать. Она смотрела мне вслед.

Я шла в своих плохо начищенных сапогах (мы нигде не могли достать ваксы), в своей темной шинели с протертым воротом и стершимися манжетами. Ее глаза смеялись. Я чувствовала это спиной. Не глазами видела, а чувствовала своими особыми «усиками» — нервами нервов, уловителями влаги, тепла и холода.

Я пришла к ней по поводу белья. Но между мной и ею стоял ее сын. И мой. Ее частично разбомбленный Фюрстенберг и мой Ленинград — город юности. Ленинград с замерзшими реками, с обледенелыми санями, на которые выкатывалась вода из ведер. Мой теперешний город. Мой город — крик! Мой город — смерть! Мой город умерших детей.