Каждый оплачет твои потери. Их не забудет страна.
Как именно ей следовало не забывать о тебе?
Тогда я по молодости не умела себе на это ответить. Цветы тебе присылать, что ли, каждое утро? Пару-другую роз?
Кто пришлет? Тот, кто сам пострадал? Может быть, инвалид войны? Может быть, тот, кто лишился крова, жены, детей?
Война была горем народным. Всеобщим. Сколько же нужно земле за это вырастить роз всех видов и всех сортов?
Север... Там не надо было думать, что такое моя работа. На Севере я переводила и вычитывала листовки (а наборщики снова и снова наводняли эти листовки ошибками). В далеком северном прошлом я была диктором на сторону врага.
Если, зажмурившись, оглянуться, мой труд переколдовывался в равнину из снега; снег говорил о своем могуществе. Помнится, меня ослепляли его крошечные фонари.
А город Полярный, уже отступивший для меня в далекое прошлое, он вставал деревянным мостом. А там, за мостом, — почта.
Я грузила листовки, физическое напряжение, попытка быстро шагать, волоча на спине мешок. Я себя видела как бы со стороны: вот она — дура! А ноги-то, ноги! Обуты в огромные сапожищи!
Огромными они не были. Сапоги казались огромными на моих коротких ногах.
Иду, а вдалеке — сопки. Их вершины высоко в небе, их контуры неотчетливы. Сопки словно бы улетают вверх, придавливая твердь неясными очертаниями.
Как бы ни было точно и просто задание, оно обязательно встанет из прошлого, слившись со всем, что ему сопутствовало.
Север — блеск солнца, обжигающего глаза, бедность земли, тишина. Вечность.
Там я была так долго. А здесь... Мы шли вперед, наступая рывком, рывками. В воздухе словно бы разносился победный марш.
Там я была на самой передовой (передовой сухопутья). Здесь не была на «передовой». В Германии я не плавала, не воевала на Шпрее и Одере на наших суденышках. А ведь, в сущности, лишь они подарили нам право на фразу: «Берлин... при содействии флота...»
Нашей базой для сухопутья был Фюрстенберг.
Моя роль: связь с немцами, то есть связи с населением.
Население убирало город. После сражений за Фюрстенберг мостовые были завалены камнями, щебенкой.
...Основной «контакт с населением» развертывался около склада со старой мебелью — там мы хранили содержимое опустевших домов, стараясь хоть сколько-то сохранить его для немцев, которые драпанули, но возвратятся.
Это было распоряжением Москвы.
— Фрейлейн! Спуститесь, пожалуйста, вниз. Прошу!.. Взгляните, не попало ли на склад мое старое кресло. Красное. Плюшевое. Ручки — жесткие, деревянные. Хорошее, дорогое... Посмотрите, фрейлейн, пожалуйста... Я так привыкла к нему. Хорошее кресло.
Но признаюсь... Еще тогда, когда шлюзы Одера были взорваны и вода осела, а каменную землю засыпало битыми осколками (а мы, флот, хоть и микрофлот, флот речной — глиссеры, катера-малютки), еще тогда, когда дороги были наводнены человеческими тенями и сквозь рваную одежду просвечивало тело, когда шел, и шел, и лился этот сорвавшийся поток — страданий, судеб народных, когда немцы еще стреляли из-за углов, из своих засад, когда еще валялась на земле в городке Фогельзанге матросская бескозырка, залитая кровью, и ветер играл ее лентами, а рядом выла собака, — еще тогда я дружила с одной молодой немкой.
Ее звали Кетэ. Кетэ Вольф. Ей было столько же лет, сколько мне, а может быть, немногим больше, и не была она антифашисткой, а была самой обыкновенной бабой. Никакой доблести — ни фашистской, ни антифашистской — не числилось за ней.
Мы встречались на углу какой-нибудь улицы или во дворе какого-нибудь старого, заброшенного дома.
Что вы делали целый день, Кетэ? Должно быть, помогали убирать улицы от битого кирпича и стекол, надев на светлую голову косынку, а на руки рабочие рукавицы?
Во дворах было тихо. Город словно дремал в закатном свете. Небо вспыхивало и гасло медленно, осторожно. Ровный свет его переполнял улицы, переулки, ложился на черепичные крыши.
Беседка в глубине разрушенного двора полна теней — стоит, заколдованная.
Бредет по улице, в тишине, одинокий прохожий.
Дом покинут, заброшен. Удрали хозяева. Но еще лежат на кроватях перины, еще откинута вторая перина, которая служила немцам не периной, а одеялом.
На кухне на полках — кастрюли. На кухонном полу валяются стеклышки. Это осколки. Стоят, небрежно отодвинутые от кухонного стола, табуретки. А на столе, как всегда, кувшин.
Все заколдовано: брошенный дом, а на вешалке кухонные полотенца.
Уснула жизнь.
Дверь. И еще одна. Гулко эхо наших шагов в пустоте дома.
А на дворе весна, вечер.
В садике возле дома буйствует жизнь земли. Хоть и разрушена беседка, хоть и валяются на земле кирпичи, но прет откуда-то из глубины трава, деревья шумят листьями так тихо, листья словно бы делают зарядочку на своих тонких черенках.