— Мне все равно. Я ничего не знаю. Будь, кто хочешь.
Павлов лежал на полу, на шинели, и свертывал папиросу.
— А вот не кури, — заметил Василий. — Это было прошено, чтоб не курить.
— Ладно, не буду, — отвечал Павлов, сунул свернутую папироску в карман, и молвил:
— Скоро, дядя Василий, нельзя будет не знать. Всем придется знать. Всему народу нужно в отпуск… Вшей покормили. Будет.
Василий молчал. Поднял лицо от нового голенища, которое сшивал, суча дратву, и сказал:
— Смотрите, Россию в отпуск не пустите… в чистую отставку.
— Не пустим, дядя Василий. Не военный ты человек: отпуск — не отставка.
— Что-то на отставку похож. Слышал я, будто город Ригу немцам сдали…
— И Ригу сдали, и овин сдадим, если нужно будет, — засмеялся Павлов.
— Без овина, гляди, без хлеба останетесь.
— Нет. На Риги нам нечего смотреть. Новую свáю под Рассею забиваем. На пролетарское утверждение. Целину поднимем. Хлеб лучше на целине родится. Хлеб, как человек, волю любит.
— А война…
— А война вошью изошла. Конец ей. Вошь ее кончила. Вшу никакая пушка не прошибет. Выжигать вошь надо. Я каждое утро просыпаюсь — вошью дрожу: будто она меня точит сызнутри, и по кишкам, будто у меня вша ползет, и в кишках — вшивое гнездо. Ты на меня не дивись, дядя Василий, что я в баню все бегаю. Перекусала нас всех эта вошь — и стали мы все бешеные… Я и не таю, прямо говорю: я — бешеный. Пролетарий Павлов Григорий — бешеный: не тронь меня, а я трону — и ответа с меня нет: я вошью миллион раз укушен… Злые мы все, вшиватые… Вшивый укус нам надо сорвать.
— Что же, кусаться хочешь?
— Нет. В отпуск пролетариат труждающийся пустить хотим, — и чтоб всех сразу! Без промедления.
— Давай Бог.
Павлов ухмыльнулся:
— Что Его трудить! Без давалок возьмем…
— А коль не дадут?
— Дядя Василий, — слышь ты, бабушка у меня была. Прядет, бывало, и разговаривает: «рука руке — рознь: есть рука дающая, а есть рука берущая: и не дают, так берет: самобратка рука, самохватка». Так вот у нас, у вошеватых, у всех руки повыросли одинакие: самобратки…
— И без рук, бывает, что остаются…
— Бывает. Тогда бывает еще рот самохват, а в нем зубы — самоклювы: крепкие. Волчьи. Клюнули — не выпустят. Понял!
Павлов прожил не две недели, а до октября. Он чаще и чаще отлучался по вечерам с колокольни. Василий не спрашивал, куда он ходит. Уходя, Павлов иногда сам объяснял ему, смеясь:
— В баню…
Однажды он добавил к этому:
— Баню топить: помыть хотим кое-кого… Попарить. Веничком еловым. Поершистей!
Осень была гнойно-дождливая. Дров было мало. Василий зяб в каморке. Холодом и сыростью несло от толстых лупившихся стен. Дня два Василий не сходил с колокольни. Отзвонив, просиживал он безвыходно в каморке за работой. Ему нездоровилось. К вечеру перемогся и пошел звонить ко всенощной. Было темно. По привычке, он посмотрел на город. Его удивило: нигде не зажглось ни одного фонаря и ставни у домов были прикрыты. Вся в темноте была и ходуновская фабрика. Ветер пролетывал наискось через колокольню, — и, не задерживаясь, улетал в гнилую октябрьскую мокреть и хлябь.
Вдруг что-то хлестнуло бичом, — деревенским, пастушьим, длинным, длинным, — хлест отозвался далеко за рекою — и ухнул в мокрую темь. Василий не понял звука. Бичом хлестнули еще и еще раз, — хлестче, острей, ловче. Ухнуло дважды за рекой. Василий пождал звонарей. Они оба не пришли. Он был один на колокольне; ударил в колокол, — и в промежуток между вторым и третьим ударами, — он услышал, как большие и маленькие пастушечьи кнуты принялись наперебой хлестать что-то твердое и звонкое, — там и тут, там и тут, по всему Темьяну, точно на выгоне разбаловались подпаски.
— Стреляют! — спохватился вдруг Василий и ударил в четвертый раз.
Хлест бичей смешивался со звоном колоколов, но не тонул в этой гуще медной плави, а рассекал ее острыми, тонкими дорожками. Вдруг что-то жужукнуло у самого лица Василия. Он невольно сделал рукой отмашку, как от шмеля; — залетевший шмелек звякнулся о медный край одного из колоколов, и тотчас же отлетел.
Василий понял шмелька: — Пуля!
Он дозвонил и, став за столп яруса, глянул в темь города. Хлестались бичами, кнутами по всему городу, — и сильней всего около ходуновской фабрики.
Василий спустился с колокольни в собор. Там было пусто, и второй священник, отец Борис, наскоро совершал службу с псаломщиком.
Василий постоял, вошел в алтарь. Улучив минуту, священник сказал ему:
— Ты бы завтра не звонил, Василий. Служить будем, а звонить не будем. Да и опасновато тебе на колокольне, на юру.
Василий сказал, что пуля царапнула Наполеона.
— Ну, Бонапарту пуля — дело привычное, — пошутил священник, — а вот для нас с тобой — лучше с ней не знакомиться.