Обед затянулся и, когда подали кофе с ликерами, в соборе ударили в новый колокол к вечерне.
Услышав низкий могучий звук, архиерей, в вишневой рясе, поспешно перекрестился матовой худой рукой, а потом промолвил с улыбкой в сторону хозяина:
— Глагол времен, металла звон!
Хозяин почтительно склонил голову:
— Истинно так, Ваше преосвященство.
Предводитель дворянства, высокий худой старик в придворном мундире, известный своей многосемейностью, шепнул губернатору, допивавшему бокал шампанского:
— Насчет «глагола времен» не знаю: я туг на левое ухо, но «металла звон» слышен несомненно, и притом благородного металла, — и еще ближе наклоняясь к губернатору, еще тише прибавил: — которого нам с Вашим превосходительством, признаться, не совсем хватает.
Губернатор засмеялся и опорожнил бокал.
«Соборный» гудел во всю тяжесть своего благородного и неблагородного ходуновского металла.
7.
— У колокола есть душа, — рассуждал любитель старины темьянской Хлебопеков Пафнутий Ильич, и хоть инспектор семинарии, темьянский историк Ханаанский, приходившийся внучатым племянником Чернышевскому, возражал на это, что в последнее время стало сомнительно не только относительно колокола, но даже и относительно человека, есть ли у него душа, — Хлебопеков спокойно отстранял возражение:
— Вольномыслие ваше, Евлампий Данилыч, всем известно еще с той поры, как вы предлагали отцу протоиерею Канардову приделать на колокольне медный шпиц, но речь не о том-с…
— Я предлагал не шпиц, но громоотвод, — прервал Ханаанский, — потому что высота колокольни…
Но сурово остановил его Хлебопеков:
— А отец Канардов полагал, и мы полагаем, уповательно, что крест Христов и звон колокольный отводят громы от колокольни, а громоотводы нужны больше для зданий хоть и высоких (Ханаанский был росту высокого), но с пустым помещением на чердаке.
И, не дав возразить Ханаанскому, продолжал:
— Как у всякого человека есть душа и он тем отличается от животного, так, уповательно, и у колокола есть душа и он тем отличается от всякого другого изделия рук человеческих. Ему одному дано благовествовать. У колокола душа в звоне. Как у каждого человека своя душа, особая, так и у колокола, у каждого, своя душа. Кто понимает, тот слышит.
Ханаанский усиленно ухмылялся в этом месте, и ухмыл его переходил в тонкий язвительный кашель. Но невозмутимо советовал ему Хлебопеков:
— Вам бы полечиться, Евлампий Данилыч. Кашель у вас. Уповательно, вас на чердаке продуло.
Но если б историк Темьяна, Евлампий Данилыч Ханаанский, забыв про душу и про громоотвод, прислушался когда-нибудь к темьянским колоколам, историю которых он знал «по архивным материалам» (впрочем, статья его о темьянских колоколах не была принята редакцией темьянского «Красного грома»), то он, вероятно, согласился бы со стариком Хлебопековым.
Да, у каждого темьянского колокола была своя душа: древняя, погруженная в молчанье, — у Воеводина, скорбно-покорная — у Голодая, покаянно-плачущая у Разбойного. Эти три души были родные, и все три старые, тихнувшие год от году, причастные скорби и молитве, но не суете дней и времен. У Плакуна душа была тревожная и бессонная. Он любил рыдать один на колокольне, когда все другие колокола молчали и в соборе было пусто и темно. Для его звона не было указано часа: он рыдал, когда хотел, днем и ночью, и звал он не в собор, не на молитву, и люди отвечали тревогой и плачем на его плач. Властна и полнозвучна была душа у Княжина. А у Наполеона, его соседа, душа была твердая и жесткая: он никогда не плакал. У «разгонных» были души маленькие, юркие, бойкие: они любили болтать одни, перебивая друг друга. У Соборного на душе было спокойно, как у делового большого человека: он неспешно и просто делал свое дело, зная, что никто лучше и прочнее его не сделает. У других безымянных колоколов были свои особые души: старческие, зрелые, юные, тихие, скорбные, веселые. У каждого был свой «глас звенения», тот самый, который испрашивался каждому колоколу молитвой при его рождении. В одном гласе низко гудела тяжкая могучая медь, в другом сверкало светлое гульливое серебро, в третьем вспыхивали драгоценные звонкие капли золота.
Но, старые и молодые, медные и серебряные, древние и новые, скорбные и веселые, тихие и говорливые, отдельные души колоколов сливались временами в одну великую скорбную душу. Эта душа называлась звон.
Даже та, ушедшая в молчанье, душа, которая отговорила свой век, даже древний Воеводин колокол, молча, звучал молчанием в этой великой общей думе: голос соборного звона колебал его молчащие серебряные стены и они отзывались на него слабым, еле уловимым отзвуком, тихнувшим шепотом седой старины.