Выбрать главу

Холстомеров поклонился, коснувшись пальцами пола.

Пимен Иваныч молчал. От рыжеватой бороды розовая краска поднялась на щеки и на луковитый нос. Он отряхнул запылившуюся полу отцовской поддевки и с худо скрываемой досадой сказал:

— Смеем ли вас не пускать! Только, кажется, не так бы это дело сделать, батюшка. Дома бы проститься, чин чином, а не уходом. Вашей воли супротивников и чаять нельзя, а чиннéе было бы, семейственней и сообразней для людей.

Старик молча посмотрел на сына и ответил просто:

— В прощеный день я с вами простился со всеми. И в Великую среду, когда шел на дух, у всех прощенья просил. И прошу. И просить буду.

Но Пимен упорно твердил:

— Проститься бы нужно, как люди, наставление бы от вас отходное принять, внучат благословили бы.

Иван Филимоныч ответил с грустью:

— Бог благословит. Отсюда вы мне виднее будете.

Пимен твердил:

— И люди бы тогда не стали ничего говорить…

Иван Филимоныч поднял голову, молча выдержал тугой, крепкий взгляд сына и, опять нагнувшись над столом, откатил на середку столешника катившееся к краю красное яйцо и тихо вымолвил с легкой усмешкой:

— Не пойму тебя, чего ты хочешь, Пимен? Отца ли в дом вернуть? Или людей стыдишься, что отец у тебя звонарь? А ты б то понял: уж если дуб старый корни из-под земли выпростал, землю с них стряхнул, — иссохнуть он может, а вновь корневище свое в землю воткнуть — власти у него нет. А я не дуб. Я без ухода ушел, и недалеко от вас. Какой уход! Видно меня всем. Теперь, если вернусь к вам прощаться — не дуб я: боюсь, во второй раз на колокольню не влезу: слаб я. А все равно: не в лесу — так дома посохну, корней не пущу.

Старик невесело оглянул сына.

— Плохо ты за отцом примечал, Пимен. Ты в меня: бровь у тебя густа — на глаз тень спускает. Не приметил ты, что отец давно на отходе был. Одумай, опомни! Пора мне давно была корни из земли выбирать. Вдов я давно. Я другие корневища укрепил. Ты в земле крепко сидишь: холстомеровский корень тобою крепок. А на запас и другой корень крепúм: Сенюшку женим на Красной горке да Дарьюшку вслед отдадим: в боковую отросток пустим. Окорневана земля. Я волен свое корневище из земли вынуть. Ты меня прости и не взыщи. Мне лучше ведомо: оставить мне корневище мое в земле гнить али из земли его вон. Гнили не хочу. И не тебе судить: здрав корень мой или нет. Ты свой суд ссудил: хватит, мол. Тут — твой суд. А я мою гниль в совести моей сужу. Отсюда не сойду. «Иван Холстомеров и Сын» на вывеске пусть остается: покупатель привык, а купует и продает теперь Холстомеров Пимен, а Иван другой куплей займется. До конца дней. Не сойду.

Встав с табуретки, Иван Филимоныч поклонился сыну в пояс и двинулся к двери:

— К вечерне звонить пора.

Тут сам Пимен Иваныч поклонился отцу в ноги, поцеловал ему руку и вздохнул:

— Вашу волю не рушить. Покорствуем.

Иван Филимоныч поднялся к колоколам и взялся с Мишкой-подзвонком раскачивать язык Княжина колокола.

Когда Пимен Иваныч бережко спускался по крутым ступеням лестницы, пробуравленной узким буравом сквозь каменную толщу колокольни, ему ударяли в спину тяжелые, веские удары большого колокола.

Домашним Пимен Иваныч объявил, что «батюшка к обеду не будет», а наутро весь Темьян слухом полнился, что не будет больше Ивана Филимоныча Холстомерова, первостатейного купца, а есть теперь звонарь Иван Филимоныч на соборной колокольне. Слух этот нырял по городу и, глубже и глубже забирая тину и грязь с холстомеровского дна, молва хлестала: «Сынок-то, Пименка-то, к Христову дню поднес отцу яичко: определил в звонари, а сам орудует капиталом». Другие другую тину забирали со дна: «Не сынок, а внучек, Семен Пименыч: этот на дедово место встать захотел, а отца-то не спихнешь с его места: цепонек, а дед-то ногами послабже: дал ему подножку, он на колокольню и залетел».

Так усердно ныряли добрые люди в замутившийся холстомеровский прудок, доставая дно и вытаскивая оттуда всякую муть, что, посоветовавшись с отцом, внучек, Семен Пименыч, которому на Красную горку предстояло жениться, полез к дедушке, вечерним часком, на колокольню — и пал в ноги. Полежал он в ногах немало, не жалея своей поддевки из аглицкого тонкого сукна, и молил деда:

Красной горке Ваша воля: прикажите, дединька, из моей доли, какой угодно, отлить колокол — хоть в тысячу пудов, — отольем и на колокольню на ваше место поднимем, — а сами пожалуйте к нам жить, к внукам вашим: не можем срама снести! Новому колоколу больше, чем звонарю, обрадуются: вам честь будет, и нам не укор.