Провизор Шустер в Риге. Цена банки один рубль, с пересылкою 1 р. 50 к.
К Дееву Коняев пришел сам и просил извинить за недосмотр: была спешная работа, переплетал для агронома «Свиноводство», экземпляр растрепанный, не доглядел — листок попал в «Памятник веры»: надо изъять. — «Как же это ты, братец, не смотришь? — сказал Деев. — Ведь я обидеться мог». — «На что же? — невинно осведомился Коняев. — Листок ведь из хозяйственной книги». — «Так-то так, а все обидно могло быть». Инженер, когда Коняев опять пришел в Управление за заказом, указал на «Железную дорогу» и спросил: «Это что?» — «Стихотворение Некрасова». — «То-то Некрасова! Вы, я вижу, с идеями, молодой человек! Чтоб в другой раз этого не было!» Протопоп же призывал Коняева к себе и, указав на обезьяну в «Проповедях Родиона Путятина», погрозил пальцем и строго сказал: «Умствуешь!» — «По ошибке, — пожал плечами Коняев, — «из другой книги. — «Знаю: из другой; и не позволительно». — «Я и книгу захватил, — отвечал Коняев и предъявил физиологию. «Вот, — «дозволено цензурой». Отсюда. Ошибочно». — «Вольномыслец!» — воскликнул протоиерей, вырвал листок с обезьяной и изорвал в клочки. Капернаумская пожаловалась мужу на средство от тараканов, но он только пожал плечами: «Что же! вырви! Рецепт пригодится в хозяйстве», а девица Тюляева, пожаловалась папеньке, бакалейщику, и показала альбом, но бакалейщик захохотал и воскликнул: «Ловко он тебя! Меньше будешь штукатуриться!», — но не велел ничего переплетать у Коняева: «еще матерный стих вплетет!»
Щека показал коняевское приложение Вуйштофовичу, тот пожал плечами и сказал:
— Пан переплетчик может быть сатирик, но сатира требует образования. Пан же переплетчик есть хам.
Уткин спрашивал не раз Коняева:
— Зачем ты это делаешь? Вот эти твои вклейки и бесплатные приложения к «Ниве» зачем?
— Это я когда злюсь, делаю, — отвечал обыкновенно Коняев. — Со злости.
— Злость есть капитал, — поучал Уткин, — Его надо не расходовать по мелочам, а копить и класть в банк, чтобы со временем получать с него большие проценты. Тратить по мелочам — это русская черта. Безобразная. Оттого мы нищие. Капитал злости в России должен был бы быть громаден: больше двадцати Ротшильдов. Но этот капитал можно было бы устроить две великие французские революции и несколько маленьких немецких. Но мы тратим его по мелочам, — и злость наша копеечная. Брось.
— Не в морду же давать. — ответил Коняев.
— А хочется иногда дать?
— Хочется.
— А ты погоди. Кулак должен быть также коллективный, как и все прочее. Индивидуализм и тут воспрещается. Впрочем, — заключал Уткин, — понимаю, и изредка разрешаю, но в пределах благоразумия. И даю совет: колокол хорошо выливает злость. Чем по морде, — при крайнем, разумеется, желании, лучше в колокол… Отзвонил — и ладно. Средство это нам с тобой не одним известно. Многим помогает.
И Коняев шел в иные дни, оставив свои вклейки, на колокольню.
Василий всегда был ему рад.
Коняев звонил плохо, и не мог научиться.
— Ухо у меня закупорено, — жаловался он Василию. — Должно быть, оттого, что били меня в детстве много. Отец мой был переплетчик, — и работал больше на староверов. Православные книг не читают: переплетать нечего. А у староверов книги толстые, весовые и все в коже. Вес этих книг я очень хорошо знаю по себе. Еще «Триодью Цветною» по голове ничего, — можно выдержать, — но от Январской Минеи выстоять невозможно: прямо валишься на пол. Я бит был вдоль и поперек. Сложное образование получил. Оттого ухо у меня не в полном порядке. Звон у меня не выходит, но удивительно, слышу я его отлично. Бывало, отец бьет Триодью, а я вслушиваюсь: звонят! И чему я рад — бывало, не знаю. Лежу избитый, — а звонят, и будто меня кто теплой водой моет, и тело, и душу. И так приятно. И никто запретить не может: моет и моет… У вас тут баня, — смеялся Коняев, — и вы над всем городом банщики. Грязь смываете человеческую. Конечно, не смыть со всем. Но приятно. Как под душ, под звон иногда хочется стать… Ловко! Освежает!