Мужья боялись Испуганной, жены же не чаяли в ней души, и записывали в поминовение:
«О здравии рабы Марии Испуганной».
Тришачиха сразу же собралась на зов дьяконицы и пошла с ней к Авессаломову: ей не в диковинку были никакие зазывы.
Маленькая, седая, крепкая, как антоновское яблоко, даже с румянцем на обеих щеках, подкатилась она к одру, на котором лежал Авессаломов, и спросила бодровúто:
— Ну, что, раб Божий? В церквáх — бом-бом, а ты бочкóм? Вставай-ка?
Но твердо и тихо ответил ей Авессаломов:
— Не встану. Прощения прошу.
— Бог простит, — ответила Тришачиха. — Меня прости, Христа ради.
— Не встану, — повторил Авессаломов. — Прости, что утрудил. Дело есть.
Он поднял правую руку, длинную и худую, и указал ею на большую ветхую, старинную книгу в потрепанной коже, с зазелененными медными застежками, лежавшую на столе, на чистой скатерти.
— Тебе оставляю.
— Сам еще читать будешь, — сказала было Тришачиха.
— Не я, надо мной скоро читать будут, — ответил Авессаломов. — Все прочтено.
— Помолчал, — и повторил:
— Вычитано все. Безкóние антихристово.
— Беззаконие? — переспросила Тришачиха.
— Безкóние! — отчеканил Авессаломов.
— Не пойму я тебя, батюшка, — сказала Тришачиха.
— Поймешь, — отвечал спокойно Авессаломов. — Читай. — Он опять указал на книгу.
— Некогда мне, батюшка, — да и в грамоте я третий сорт, — сказала Тришачиха. — Благодарствуй. Другому бы кому оставил, что покнижней меня.
— Некому, — ответил с горестью Авессаломов. — Другим и в дом нельзя внести. Тебе — можно.
— Я не лучше других, — попыталась было Тришачиха отвести от себя чтение Апокалипсиса, — грозное и трудное, по ее понятиям.
— Читай! — строго, и даже с досадою повторил Авессаломов.
— В каждом граде должен быть единый читающий. Тебе и передаю.
— По силам ли?
— Сил Бог подаст, — тишáя, ответил Авессаломов, и прошептал: — «Колесница Израилева и кони его!»
Лицо его стало покойно и ясно. Он закрыл глаза и даже сделал движение сложить руки на груди, — так что Испуганная воскликнула:
— Да что ж ты, батюшка, ты не умирать ли собрался?
— Еще нет, — открывая глаза, произнес Авессаломов и приказал:
— Позови дьякона с племянницей.
Когда те вошли, он, указав на Апокалипсис и потом на Тришачиху, сказал ясно:
— Ей.
Племянница заплакала, а дьякон молвил:
— По воле вашей будет.
Авессаломов полежал с закрытыми глазами и сказал Тришачихе, указывая глазами на книгу:
— Обветшала. Обнови. — Он поймал еще недоуменный взгляд Тришачихи и произнес:
— В переплет!
Тут он опять закрыл глаза и уже не открывал их до последнего вздоха. Он начал часто дышать; громкое дыханье прерывалось неясными словами. Раз или два прошептал он еле внятно: « Безконие Антихристово!»
Всем стало страшно от этих слов, — и племянница, со слезами, окликнула его от изголовья:
— Дядюшка! Дядюшка! — и хотела потрогать его за плечо.
Но дьякон, стоявший в ногах, сделал ей знак, и она приняла руку.
Авессаломов двигал руками, они не подчинялись, и Тришачиха поняла, чего он хочет: она сложила руки ему на груди. Увидев это, племянница громко, с привоем, заплакала. И в это время Авессаломов чуть-чуть приоткрыл веки, и правая кисть приподнялась: — Колесница Израилева и кони его! — опять сказал он.
Кисть руки упала, веки сомкнулись, — и что-то вдруг произошло с его телом такое, что по-прежнему неподвижное, оно сразу стало иным — сурово-величественным и чужим…
— Кончился, — сказал дьякон, взглянувши на него.
Хоронили Авессаломова в среду, после преждеосвященной обедни, — за гробом его шло много народу, а поодаль следовал Щека. Когда Авессаломова опустили в могилу и могильщики подошли с лопатами, Щека шагнул к краю могилы, и бросил на гроб горсть земли…
Хлебопеков, присутствовавший неизменно на похоронах всех сколько-нибудь примечательных людей в городе, — сказал Щеке:
— Уповательно, вы отрицаете все обряды…
— Кроме одного, — отвечал Щека, — горсть земли — единственный разумный обряд: вот они, — он указал на могильщиков, — будут продолжать этот обряд, и он уже не будет называться обрядом!
— Так, — сказал Хлебопеков, — а уповательно, еще чему мы обязаны вашему присутствию здесь? Покойника вы не жаловали.
— Тому, — отвечал Щека, — что это был человек, всю жизнь твердивший одно и то же. А, разумеется, твердил он глупость.
В тот же вечер Тришачиха посоветовалась с дьяконом, кому отдать в переплет авессаломовскую книгу, чтобы исполнить его волю. Она помнила, что воля его и в том, чтобы она ее читала, но хотела начать с более легкого: с обновления.